Дело в суде было двинуто, и в заседании 27 мая 1789 г. решено было снова арестовать аббата, но уже по обвинению в подлоге; аббат бежал в тот же день и скрылся без вести; но он писал против своих недругов, не осмеливаясь показаться.
Что эта темная личность, действительно, была не при чем в событиях 27–28 апреля, — это не подлежит ни малейшему сомнению. Но, чтобы уже покончить с этим вопросом, упомянем о трех брошюрах, выпущенных аббатом Руа уже после бегства и хранящихся в Национальной библиотеке. Одна из них направлена против действий властей, которые после его бегства арестовали его служанку и грубым обхождением и угрозами довели ее до самоубийства [57]. Для нас любопытнее всего тут подпись: «аббат Руа — гражданин, что бы ни говорили мои враги» [58]. Непременное желание прослыть «гражданином», а не приверженцем старого режима, еще яснее сказывается в другой брошюре, представляющей собой дополненное письмо, которое аббат Руа послал парижскому мэру Бальи спустя два с лишком месяца после своего бегства, — 5 августа 1789 г. Дело в том, что легенда о нем как об агенте придворной партии продолжала держаться, и вскоре после взятия Бастилии народ однажды чуть не повесил одного аббата, принявши его по ошибке за аббата Руа. Для Руа это происшествие было слишком зловещим, и вот с явной целью обезопасить себя от расправы в случае, если его убежище будет открыто, он и написал Бальи письмо, которое впоследствии напечатал [59]. Он жалуется тут на «гнусную клевету», будто он виновен в народном бунте против Ревельона, и говорит, что не знает даже, кто первый пустил ее в ход. Он жалуется на то, что в эпоху, когда эта клевета впервые была пущена, еще царил «министерский деспотизм» и министр двора Вильдейль заставил арестовать аббата. Он жалеет горько, что его допрос не был опубликован, ибо тогда он совершенно оправдался бы в глазах общества. Не успели, жалуется он, его выпустить из тюрьмы (12 мая), как уже через несколько дней (по уголовному обвинению — в подлоге) его велено было вновь арестовать… Довольно глухо изъясняясь относительно этого дела о подлоге, аббат спешит перейти к тому, что это обвинение «отравило» торжество его невинности. Горько жалуется он на то, что народ готов был убить всякого, кого примет за аббата Руа, и он просит Бальи и столичную коммуну помочь ему оправдаться. Он с жаром описывает свою любовь к народу [60], к народной свободе и т. д. Далее он снова возвращается к обвинению в подлоге и заявляет, что «если документ был ложен, то я был обманут», но, впрочем, спешит он опять заявить, «это — дело частного лица против частного лица, оно не имеет ничего общего ни с волнением (27–28 апреля), ни с народом». Все это путаное и слезливое прошение испуганного человека кончается принесением присяги в верности конституции, причем аббат заявляет, что подписывает ее своей кровью.
Наконец, третья брошюра аббата Руа [61] посвящена опровержению обидных для него толков прессы. В газете «Les revolutions de Paris» его называли «тайным агентом аристократов, одним из главных орудий народного волнения в Сент-Антуанском предместье». Он громко жалуется на это, опять напоминает о «министерском деспотизме», благодаря коему он невинно пострадал, просидевши несколько дней в тюрьме без всяких улик. Он полагает также, будто его и арестовали только потому, что как раз в это время печаталась его брошюра о свободе прессы и власти хотели прервать печатание (мы видели, что арестовали его единственно вследствие слухов об его участии в восстании, — правда, действительно, без всяких оснований, но в официальной переписке никаких упоминаний о названной брошюре нет). Все 26 страниц разбираемого произведения («La verite devoilee») наполнены ламентациями о несправедливости обвинений против него и полемикой против журналистов, которые, правда, всегда вскользь, но всегда недружелюбно поминали его имя.
Весь эпизод с аббатом Руа может привести исследователя к одному неопровержимому заключению: ни от чьего-либо имени, ни за собственный риск и страх аббат Руа не действовал 27–28 апреля и вообще ни прямого, ни косвенного отношения к бунту не имел; против него точно так же нет и тени улик, как против Мютеля, обвиненного другим пострадавшим — Анрио.
Народные представители, собравшиеся в Версале спустя несколько дней после этих кровавых событий, даже и не поднимали речи ни о бунте, ни об его кровавом усмирении. Стихийный порыв нервного напряжения голодающей массы как будто привел в недоумение буржуазию, всецело занятую начавшейся борьбой со старым режимом, и если не испугал, то и не заинтересовал ее. Общественное мнение могло еще выражаться и в брошюрах, массами появлявшихся тогда в свет. Брошюрная литература, относящаяся к событиям 27–28 апреля, до крайности скудна, но в ней там и сям делается попытка вскрыть истинную сущность этого движения, его стихийность, внезапность, случайность в выборе жертв, тесную зависимость от ужасающих продовольственных условий. Правда, и тут есть поиски несуществующих «виновников» и «подстрекателей», но эта непоследовательность — вполне в духе исторической эпохи.
5
Прежде всего заметим, что за все те годы революции, когда еще совершались массовые движения, от начала ее вплоть до народных демонстраций конца мая и начала июня 1793 г., решивших участь жирондистов, ни единое из этих движений не прошло без того, чтобы не возникали слухи и обвинения тех или иных лиц в подкупе, тайных махинациях, коварных подстрекательствах и т. д. Ни
Итак, если исследователь припомнит только эту характерную черту всей политической атмосферы, царившей во времена французской революции, эту постоянную и наивную подозрительность, проявлявшуюся