сил выжимая мокрый воздух, как истекающую водой стеганую тряпку, за шкирку вытащенную из поломойного ведра. Струйки кондиционерного пота стекали по измученным лицам домов на ошалевшие, хлюпающие асфальтом тротуары. Воздух дрожал влагой, и люди плавали в нем, немо, по-рыбьи разевая рты, хватаясь за сердце, воняя непереносимой смесью пота, духов и дезодорантов. Даже море, казалось, страдало вместе со всеми, отвратительно теплое, до отказа набитое огромными студенистыми медузами. Вынашивать ребенка в такое лето особенно мучительно, при всех разговорах о счастье.
Мишка подумал и позвонил своему приятелю Вадику.
«Конечно, мужик! — закричал Вадик, едва дослушав. — Наконец-то и ты созрел. Приезжайте немедленно, с ночевкой. Тут как раз дом продается рядом с нами. Стоит пустой. Два этажа, двести метров, участок ухоженный, с виноградом. Для начала снимете, осмотритесь, разберетесь, что к чему, а там — Господь велик… глядишь, и купите. Денег хватит — продадите вашу городскую халупу. Как вы там выживаете, я просто не представляю… У нас-то, хоть и жарко, но по крайней мере дышать можно.»
Вадик жил в самарийских горах, в часе езды от Большого Тель-Авива.
«Поехали, — сказала Маша. — Посмотрим, как горные евреи живут. Заодно и подышим.»
Горы оказались не Бог весть какими высокими — всего на полкилометра ближе к небу, чем мокрая тель-авивская яма. Но близость к небу измеряется не только метрами, но еще и прозрачностью воздуха, звонкостью эха, невесомым скольжением коршуна в голубой глубине, веселым прищуром радостных вадиковых глаз. Друзья не виделись целую вечность, хотя жили, в общем-то, рядом… — обычная история. Знакомы были еще по Москве, по кружку иврита, в котором Вадик преподавал и в который Мишка поступил, решившись уехать. Там и сдружились, несмотря на разницу в возрасте и в общем биографическом фоне — Мишка-то был самым обыкновенным молодым человеком с непримечательным даже для него самого прошлым, зато Вадик тащил за собою пышный шлейф диссидентства брежневских времен, обильно разукрашенный всевозможными открытыми письмами, допросами в КГБ, вахтами протеста, голодовками и самозабвенным дележом вещевых посылок.
Посидеть ему, впрочем, так и не выпало, хотя многие товарищи вокруг хлебнули лиха с баландой пополам. А вот Вадика как-то обошло; потом настал Горбачев, и вадиков ивритский кружок плавно перетек из подпольной в легальную и при этом весьма прибыльную форму. Тем не менее романтический ореол нонконформистского мученичества еще некоторое время витал над в общем-то совершенно прозаическим заколачиванием денег, именуемым везде и всегда двумя скучнейшими словами «давать уроки». Все студенты его уже давно разъехались, а Вадик все давал свои уроки, давал до последнего, пока не кончились ученики. Но окончательно добило его даже не отсутствие новых учеников, а переход в новое качество прежних. Прежние вадиковы питомцы, прилетавшие иногда в Москву по делам, на недельку-другую, а кто и надолго, легко затыкали за пояс своего бывшего преподавателя. Наблатыкались, гады, в своем Израиле. Это было уже совсем нестерпимо; Вадик позлился-позлился и наконец уехал.
На Земле Обетованной он попытался было вспомнить давнее инженерство, быстро понял безнадежность и главное, ненужность этого занятия и мирно осел в Сохнуте, вернувшись к своей основной и единственной профессии — переливанию слов из пустого в порожнее на трех доступных ему языках. Дети давно уже выросли и разбежались по разным концам земного шара, а они вот остались, он и жена, в маленьком поселении, разбросавшем по склону высокого самарийского холма свои белые домики под красными черепичными крышами. Здесь было тихо, но скучновато, как, впрочем, и на службе, и Вадик все чаще с ностальгией вспоминал лихую диссидентскую молодость, когда слова имели острый привкус крови и адреналина, в противоположность нынешней картонной жвачке. Поэтому Мишке он обрадовался, как родному, налил в высокий стакан джина с тоником и вытащил на балкон — восхищаться открывающимися оттуда видами.
«Смотри, Мишук, какая красота! Вот она, Земля Израиля во всей красе! И мы с тобою здесь, дома строим, деревья сажаем. Не об этом ли мечталось нам в темных застенках тоталитаризма?»
Мишка с сомнением покосился на хозяина — шутит, небось? Нет, непохоже. Вид был и в самом деле замечательный, но вот насчет застенков тоталитаризма Вадик загнул. Вроде, нормальный мужик, но иногда как понесет его по кочкам, так хоть уши затыкай.
«Какие застенки, Вадик? — спросил он осторожно. — Я-то в них точно не бывал… да и ты, насколько я помню…»
«Не придирайся, — отмахнулся Вадик. — Я — обобщенно. Ладно, пошли в дом к теткам. Жарко.»
Потом сидели в кондиционированном раю гостиной, пили ледяную водку под борщ и запеченную в фольге баранью ногу, смотрели сквозь стеклянную балконную стену на безлюдную, бурую, выжженную солнцем лощину, на ровную оливковую рощу, на дальний минарет арабской деревни. Говорили, не торопясь, то и дело отвлекаясь, а потом возвращаясь к прежним, хотя и небезынтересным, но также и совершенно необязательным темам. Говорили о политике, о мишкиной врачебной практике, об интригах в Сохнуте, о славном диссидентском прошлом, о странной кухне брежневских лет, до отвала накормившей своих детей той удивительной смесью непереносимого унижения и высокого духовного горения, смесью, которая казалась тогда столь горькой и несъедобной и которой не будет уже больше нигде и никогда. Говорили и о животе, как же без этого. Юрка не мешал взрослым, благополучно затерявшись в бермудском треугольнике, составленном из телевизора, компьютера и сонного хозяйского эрдельтерьера.
В пять с минарета раздался длинный, протяжный, многократно усиленный мощными динамиками вопль. Алл-л-лау-аа-акбар!.. и снова, и снова. Вопль соскользнул в лощину, пронесся по ней, стукаясь о склоны возмущенных холмов, как пьяная шпана о плечи прохожих, упал, встреченный лоб в лоб коренастым скальным утесом, будто решившим положить конец его хулиганской одиссее, снова вскочил и, жалуясь, побежал замирающим воющим эхом назад, к деревне. Лощина вздохнула было с облегчением, но навстречу этому приструненному вроде бандиту уже мчалась вся его кодла — новые вопли, еще громче и бесцеремоннее первого, посыпались вниз, спрыгивая с минарета, как с забора, улюлюкая и беснуясь.
«Что это тут у вас?» — удивленно спросила Маша.
«Не обращай внимания, — махнул рукой Вадик. — Это как сливной бачок. Пошумит-пошумит и смолкнет. Мы уже привыкли.»
Лиза, жена Вадика, вздохнула и покачала головой: «С каждым месяцем все громче. Это они специально для нас. Концерт по заявкам.»
«Подумаешь! — фыркнул хозяин. — Плевать я на них хотел. С Андроповым справились, а уж с этими кошачьими воплями как-нибудь…»
Потом начало темнеть. Вадик достал из холодильника арбуз, и они еще долго сидели, глядя на просыпающуюся к ночи природу, на воздушную акробатику летучих мышей, на быстро сереющее небо и на желтую ущербную луну, зависшую над восточным краем ущелья.
«Господи, — вдруг спохватилась Маша. — Юрке-то уже давно спать пора!»
«Наверху, — сказала Лиза. — В гостевой комнате. Я там уже постелила.»
Юрка для приличия поупирался, выговорил себе исключительное одноразовое право идти спать, не чистя зубы, и отправился наверх вместе с Машей. Лиза, собрав тарелки, ушла на кухню.
«Ну-у-у?.. — протянул Вадик, потягиваясь. — Хорошо живем?»
В дверь постучали.
«Кого это черт несет в такое время? — удивился Вадик и закричал, обращаясь к двери: — Открыто!»
Но дверь, против его ожиданий, не открылась, а наоборот, после небольшой паузы отозвалась новым стуком, таким же негромким и осторожным, как и в первый раз.
«Ну вот. Не иначе — соседи, — проворчал Вадик, неохотно вылезая из кресла. — Интеллигенты паршивые… нет чтобы просто открыть дверь и войти. Прямо как в европах, честное слово…»
Мишка тоже встал. Ему не хотелось мешать соседскому разговору своим присутствием.
«Я пока помогу Маше. Юрка устал, еще раскапризничается…» — сказал он и пошел к лестнице.
«Да какое там! — отозвалась Лиза из кухни. — Уснет, как мертвый, попомни мое слово.» Вадик, зевая, отворил дверь.
Потом, вспоминая, скрупулезно и мучительно восстанавливая в памяти весь тот день, секунда за секундой, движение за движением, слово за словом, Мишка всегда упирался в это пограничное мгновение, в эту зыбкую непрозрачную стенку, отделяющую такую счастливую, такую обыкновенную и предсказуемую, такую ровную жизнь от жуткого смерча, свистящего смертью и страданием. Это можно было бы сравнить с