семья тут испокон веков живет, бок о бок с этими самыми арабами, мы в местных турецких книгах с шестнадцатого века записаны. Я, можно сказать, палестинец в двадцать третьем поколении, а может и больше. И вот что я тебе скажу. Они тоже люди, и жить с ними можно. С некоторыми мерами предосторожности, но можно. И жить, и дела делать. Лишь бы мир был.»
«Как же, — сказала Малка. — Мир… В жопу они тебе вставят мир твой… Астронавт ты хренов…»
«Малуш… — примирительно шепнул Меир. — Зря ты так… Дети…» Он указал глазами на Женьку.
«Ага, — стояла на своем Малка. — Именно дети. Мы-то ладно, мы-то пожили… А вот детей — жалко.»
На поясе у Шломо завибрировал сотовый телефон. Шломо нажал на кнопку и сказал «алло».
«Наглец! — ответила трубка женским голосом. — Я сейчас вызову полицию! Совсем обалдели! Закрыть въезд во двор!»
«Я уже выхожу, — сказал Шломо. — Извините.»
Он улыбнулся Кате, упорно глядящей в другую сторону, подмигнул Женьке и пошел к выходу.
«Не задерживайся, Шломо, — сказал ему вслед Давид. — Седер вот-вот начнется.» Шломо кивнул.
В лобби он почти столкнулся с длинноволосым смуглым парнем в длинном черном плаще и затененных очках в золотой оправе. Парень слепо ткнулся в его плечо, отпрянул и прижался к стене, пропуская Шломо к закрытой из-за дождя входной двери. На мгновение Шломо увидел дикое, странное выражение его остановившихся, невидящих глаз. «Надо же, как обкурился, бедняга,» — подумал он и вышел на улицу, под навес. Шломо успел сделать всего один шаг под дождь, в направлении белого задка их маленького «уно», столь ясно видимого слева, как кто-то грубо и сильно толкнул его в спину.
Толчок был настолько сильным, что он упал ничком, едва успев подставить руки, чтобы не разбить лицо об асфальт мостовой. Уже лежа на земле, Шломо вдруг понял, что слышал страшной силы хлопок, не хлопок даже, а взрыв… конечно, это был взрыв… что же до толчка, то… И связав наконец два этих события упорно отказывающимся связывать их мозгом, он осознал, что произошло нечто ужасное, ужасное настолько, что, может быть, даже не следует вставать с этого мокрого асфальта и уж во всяком случае не следует оборачиваться назад, смотреть туда, откуда он только что вышел, оставив там самое дорогое, что у него было, есть и когда-либо будет. Он встал, обернулся и посмотрел.
Там, где еще минуту тому назад сверкал огнями и хрусталем роскошный праздничный зал, теперь зияла безобразная черная дыра, чреватая страшно шевелящейся, ворочающейся, стонущей темнотой. Шломо сделал шаг, другой и затем побежал внутрь, скрежеща подошвами туфель по битому стеклу. Он бежал поразительно долго, как во сне, мучительно преодолевая эти кажущиеся бесконечными пятнадцать метров. Навстречу ему из темноты начали выходить, выпадать люди.
Наступившая сразу после взрыва неправдоподобная тишина вдруг прорезалась криками, стонами, мольбами о помощи, плачем, сотнями голосов. Люди внутри искали своих, находили их — живыми, мертвыми, раненными, умирающими, оглушенными. Со всех сторон сбегались на помощь, началась бестолковая растерянная толчея; уже слышны были раскачивающиеся сирены полиции и амбулансов, пробивающихся сюда, к отелю «Парк», на кровавое пиршество нечеловеческого арабского террора.
Уже зазвенели репортерские пейджеры, уже бросились к телефонам их обладатели… и вот — по всей Стране — вы слышали?.. не может быть… есть убитые?.. говорят, много… включайте скорее радио… и по CNN уже сказали… позвони скорее Хане — они куда-то собирались… я звонила — никто не отвечает… ладно, не сходи с ума, ты же знаешь — телефоны отключаются… ой нам!.. ой нам!.. ой нам!.. подонки… сволочи… Страна сжимает кулаки, баюкает злой царапающий гнев со скорбью пополам.
А там, на другой стороне, разрастается радость, праздник. В Рамалле, Шхеме, Дженине выходят на улицы, обнимаются, поздравляют друг друга с победой, звучит веселая музыка, женщины танцуют на крышах домов. На стенах расклеивают листовки; хамас, фатх, джихад скандалят между собой — кто именно возьмет на себя ответственность за взрыв, за убийство? Хочется всем: я!.. нет, я!.. — чуть не до стрельбы доходит. Но стрельба эта скорее потешная — ворон ворону… В Газе начинается спонтанная радостная демонстрация, опять стрельба в воздух, как на свадьбе, парад шахидов-самоубийц, трехлетние дети в камуфляже с пластмассовыми автоматами — мерзкий арабский карнавал. Кто же герой? Кто же покрыл неувядаемой славой свою семью, свой народ и всю исламскую «умму»? Все население Тулькарема стекается к его дому — здесь эпицентр радости. Счастливые братья и отец героя-шахида раздают конфеты с огромных подносов… Их поздравляют, им завидуют.
Радость-то вам какая, людоеды… Крови-то вам сколько, вурдалаки…
В темноте Шломо пробирался к середине зала, где когда-то стоял их столик. Он шел большими шагами, высоко поднимая ноги, чтобы не наступать на тела. Его хватали снизу, умоляя о помощи, но он высвобождался — ему нужно было туда, к Женьке и Кате. Все вокруг было залито водой, вода лилась и сверху — очевидно, где-то прорвало трубу.
«Вот теперь точно потечет их косметика,» — подумал Шломо автоматически. Он уже дошел до места, но не видел ничего из-за темноты. «Катя! — крикнул он. — Женя!» Крик его утонул в сотнях таких же, в шуме льющейся воды, в скрежете стекла под ногами, в завывании сирен подъехавших машин. Шломо нагнулся и начал ощупывать место вслепую, в кровь режа руки острыми стеклянными осколками.
Снаружи включили прожектора; в зал вносили лампы на треногах; стало видно. Зал был разрушен полностью. Обшивочные плиты с потолка рухнули вниз, обнажив электропроводку, трубы и жестяные рукава воздуховодов. Всюду валялись обломки гипсовых панелей, вперемежку с ошметками человеческого тела, битым стеклом и разбросанной взрывом мебелью. Белыми пятнистыми комьями топорщились накрахмаленные скатерти. На полу стояли лужи чудовищного коктейля из красного пасхального вина, крови и воды. И под всем этим, вместе со всем этим шевелилась стонущая человеческая масса, живые с мертвыми пополам.
Руку с браслетом он увидел сразу же, как дали свет. Руку его девочки, с тем самым браслетом, над которым он сопел еще сегодня вечером. Шломо отбросил в сторону стул… панель обшивки… Она была там, внизу, зажатая между мертвым телом Меира и колонной, живая, с ослепшим, изуродованным до неузнаваемости лицом. Живая…
«Женечка, — простонал Шломо, беря ее за плечи. — Женечка…»
«Папа… — пробормотала она. — Папа… Я ничего не вижу… Папа…»
Она вцепилась в него обеими руками, как в детстве, твердо зная, что теперь-то все будет хорошо, теперь-то ее не дадут в обиду этой требовательной, мягкой, но страшной темноте, неотвратимо затягивающей ее в свою дальнюю безвозвратную берлогу. Шломо попытался взять ее на руки — бесполезно; она крепко-накрепко держала его, как будто знала, что это — ее единственная связь с жизнью, единственная защита от темного ласкового существа, медленно протягивающего свои щупальца вверх по плечам, по запястьям, к пальцам, крепко вцепившимся в отцовские руки, к слабеющим, к слабеющим пальцам. И уже поняв, что удержаться не получится, просто не выйдет, она подумала об отце, о том, как он будет переживать, что вот — не удержал, и она улыбнулась ему улыбкой, которую он не увидел, и сказала слова утешения, которых он не услышал. А потом она просто разжала пальцы и соскользнула в смерть.
«Сюда! — закричал Шломо. — Эй! Сюда! Помогите!» Воспользовавшись тем, что Женька отпустила его, он попробовал взять ее на руки. Кто-то схватил его сзади за плечи:
«Что ты делаешь?! Так нельзя — только на носилках.» Подбежали двое с импровизированными носилками, наспех сооруженными из столешниц.
«Давай, осторожно.» Они положили Женьку на носилки и понесли к выходу. Шломо шел рядом, держа свою девочку за руку. В лобби остановились. «Почему встали? — не понял Шломо. — Скорее, в амбуланс!»
«Подожди, парень, — сказал один из людей. — Сначала парамедик. Первая помощь.»
Подошел парамедик, в желтом светящемся жилете с магендавидом. Посмотрел. «Вы ей кто?» — «Отец».
«Имя?.. Ее имя… Возраст?» Записал.
Потом сказал, обращаясь к носильщикам: «На газон.»