ответственность.
Она говорила, а я стоял рядом с мамой, и больше всего на свете мне не хотелось выходить из светлого и теплого зала. Выходить наружу, в сырость и темноту, к чужим людям, тянущим к нам свои страшные язвы и болячки, от которых может не спасти даже противогаз. Помню, что в какой-то момент я даже подумал: не убежать ли домой? Или уйти в туалет, сославшись на боли в желудке, и пересидеть там весь этот бред? Мне было не то что страшно, а как-то ужасно неприятно. Но тут представительница сказала, что поезд еще не прибыл, и я почувствовал некоторое облегчение.
«Может быть, они так и не приедут?» — подумал я и представил себе отца, торжествующе бросающего на стол газету. То-то он будет доволен, если все так и случится!
— Вот и все, — сказала представительница. — Теперь берите посуду и распределяйтесь по станциям.
Мы взяли мешки со звякающими внутри металлическими кружками и вышли в темень. На платформе, распределенные по всей ее длине на равном расстоянии, уже стояли большие термосы с кофе и супом. Это и были «станции». Рядом с термосами высились аккуратные стопки байковых одеял. Наша станция оказалась где-то посередине. Темнота стояла кромешная, и принесенных нами фонарей едва хватало на то, чтобы высветить крышки термосов и черпаки. Теперь нашей четверке предстояло распределиться по цепочке от термосов до вагона. До еще не подошедшего вагона. Может, они все-таки не приедут?
— Кто хочет разливать? — спросила мама шепотом.
— Я! — поспешно сказала Марго, и я подосадовал на свою медлительность. Нужно было реагировать раньше. Теперь мне доставалось место ближе к краю платформы; я снова представил себе тянущиеся из вагонных окон узловатые руки, и меня передернуло.
— Хорошо, — сказала мама. — Ты, Марго, разливаешь; следующая — твоя мама. Затем — я.
Сердце мое дернулось. — Ты — последний, — сказала мама, обращаясь ко мне. Я только открыл рот, чтобы возразить, но снова опоздал — кто-то бежал по платформе, отчетливо стуча каблуками и приостанавливаясь у каждой «станции». Это оказалась женщина из «Красного Креста». Поравнявшись с нами, она прошипела: — Едут! Едут! Приготовиться! Помните: ни слова! Ни слова! — и помчалась дальше. Я повернул голову и увидел движущийся к нам свет тусклого прожектора… затем мимо проползла темная громада паровоза, и наконец, замелькали просветы в сплошной стене глухих товарных вагонов.
— Где же пассажирские вагоны? — подумал я. — Видимо, это какой-то другой поезд. Они-таки не приехали!
— Они не приехали, мама! Папа был прав!
— Шш-ш! — шикнула на меня мать, а за ней — паровоз, испустивший облако пара где-то впереди. Лязгнули буфера, поезд встал. И тут, в наступившей тишине, я услышал. Они были там, внутри. От них шел низкий, ровный звук, смесь ропота, вздохов, стонов, приглушенных голосов. Этот звук ворочался в вагоне, словно громадный мохнатый зверь… мохнатый и вонючий… они нестерпимо воняли, господин судья! Просто нестерпимо.
«Как же я буду подавать им кружки? — подумал я. — Окон-то нету. Наверное, все-таки откроют какое-нибудь маленькое окошко».
Но никто ничего не открывал. Ропот продолжался на прежней тяжелой ноте, а мы молча ждали возле своей «станции», ждали дальнейших указаний. Наши фонари стояли на асфальте платформы, освещая термосы и ноги Марго в высоких отороченных мехом сапожках и дальше — такие же сапожки ее матери, и знакомые ботики моей мамы, и мои ботинки, и гетры с заправленными в них брюками, и глухую стенку вагона, за которой ворочался зверь.
И снова в темноте родился звук шагов. Он шел со стороны вокзала, уверенный звук хорошо подкованных сапог, совсем не похожий на прежнюю суматошную дробь женщины из «Красного Креста». Несколько человек двигались по направлению к нам, твердо ставя каблуки на асфальт, и липкий скрип голенищ тенью сопровождал эти четкие отпечатки. Они были в военной форме германской армии, с автоматами на плече. Я скорее угадал, чем увидел это в скупом свете керосиновых фонарей. Впрочем, сапоги можно было разглядеть во всех деталях, а по ним уже легко восстанавливалось остальное. Они прошли мимо, мелькая беспорядочными зайчиками ручных электрических фонариков. Прошли, но один из них остался рядом с нашим вагоном. Он не сказал ничего, даже не поздоровался, только мазнул по нашим лицам лучиком своего фонаря и молча встал вплотную к вагону, посверкивая широко расставленными сапогами. Мы тоже молчали, как предписывала инструкция. Я почувствовал мамину руку на своем плече. Рука слегка подрагивала, и я понял, что даже ей не по себе. Даже ей, моей железной маме.
Так мы стояли, глядя на его сапоги, и тут из вагона раздался крик. Вернее, не крик, а какое-то громкое непонятное восклицание. Я не знал тогда итальянского и поэтому не разобрал смысла. И сразу же поднялся многоголосый гомон, и стук по деревянным вагонным стенкам, и шум, шум, шум, как будто живущий в вагоне зверь рвался наружу. И мне стало страшно. Что, если они и в самом деле вырвутся? Выплеснутся на перрон, прямо на нас, растекутся, как грязная волна, сметая все на своем пути? Куда они денутся потом? Неужели мама заставит меня снова делить комнату с одним или даже несколькими такими существами?
— Молчать — отрывисто сказал немец и лязгнул автоматом. И они тут же замолчали, господин судья! Представьте себе, от одного только его слова!
Этот человек в сапогах определенно обладал какой-то колдовской властью над ворочающимся в вагоне зверем. Не считая вагонной двери, он был единственным препятствием между моим благополучным миром и грязной волной многорукого человеческого страдания. Единственным, но надежным.
И я почувствовал, что благодарен ему за это. Я вспоминаю его до сих пор, это чувство, господин судья. И тогда только трусость удерживает меня от того, чтобы пустить себе пулю в лоб.
Прошло еще несколько минут, и вдоль поезда, от часового к часовому, прошелестела какая-то команда, быстро и неслышно, как змея через дорожку. И они стали открывать вагоны! Открывать вагоны! Для меня это явилось полной неожиданностью. Я-то представлял себе маленькое окошко, через которое всего-то и можно, что просунуть кружку с супом или туго свернутое одеяло. Маленькое окошко, не более того! И я боялся даже его, этого окошка, боялся просунутых через него скрюченных рук с болячками, от которых не спасает даже противогаз… Представьте себе мой страх, когда я услышал лязг отъезжающей двери товарного вагона, когда скопившийся там смрадный воздух сразу, одним комом, вывалился наружу! Когда я увидел белые пятна лиц, глазеющие на меня из адской вагонной черноты! Сам не понимаю, как я не пустился в бегство немедленно. Наверное, у меня просто отнялись ноги.
Немец скомандовал еще что-то, вагонное месиво послушно зашевелилось, и кто-то серый спрыгнул на перрон и встал около двери.
Я почувствовал, что мать толкает меня в бок, обернулся и увидел протянутую мне кружку. Они уже начали наливать. Мама держала кружку за ручку, я взял ее ладонями за горячие бока и повернулся к вагону, вытянув кружку перед собой, ручкой вперед. И серый сделал полшага вперед, и взял у меня суп, и я повернулся к маме за следующей порцией. Суп оказался горячим; ладони жгло даже через перчатки. Автоматические многократно повторяющиеся действия успокаивают. Можно сказать, я почти успокоился, но страх не ушел, он жил где-то совсем рядом, очень близко к поверхности сознания. Я по-прежнему боялся их. Я не понимал, что мешает им вот прямо сейчас начать вываливаться из вагона на наши головы.
По запаху я определил, что суп закончился и пошел кофе. Оставалось потерпеть совсем немного. Наконец, дошла очередь и до одеял. Я старался не смотреть на серую фигуру, принимавшую у меня сначала кружки, а теперь одеяла и передающую их в вагон. Взяв первое одеяло, он что-то сказал, очень тихо, так, что я не расслышал. Да я особо и не старался, господин судья. Больше всего на свете я хотел, чтобы все это поскорее закончилось, и думал только о том, сколько там еще осталось одеял. Но серый не отставал. На этот раз я расслышал: он сказал по-немецки всего два слова: «Пожалуйста, возьмите…» Всего два, но он произносил их каждый раз, принимая от меня одеяло. Что ему было от меня надо? Почему он не хотел оставить меня в покое?
Я продолжал делать вид, что ничего не слышу. В конце концов, женщина из «Красного Креста» повторила несколько раз: «Никаких контактов!» Она особо просила проявить максимальную ответственность. И я проявлял максимальную ответственность, прикидываясь глухим. Но серый и не думал сдаваться. Он просто принялся совать мне в руку что-то, видимо, сложенную в несколько раз бумажку. Записку? Письмо? Документ? Я не брал, но серый делал это настолько отчаянно, что я испугался. Испугался шума, скандала, чего-то такого, что могло побудить пока еще смирную вагонную массу выйти из берегов.