«в таком дурном настроении, казалось, забыв о своей обычной вежливости, в любой момент готовый к ссоре». Что же касается Хрущева — он вел себя «почти как всегда», старался быть «настолько веселым и любезным, насколько возможно в такой ситуации»82. Булганин понимал, что затягивание борьбы уменьшает его шансы: чем дольше длится неопределенность, тем легче Хрущеву перетянуть на свою сторону колеблющихся и мобилизовать ЦК, перед которым Президиум формально ответствен.
В ту ночь обе стороны вели отчаянные маневры. Микоян и Жуков давили на Булганина, Первухина и Сабурова, уговаривая их покинуть тонущий корабль. Помощники Хрущева составили письмо за подписями двадцати членов ЦК с требованием собрать пленум. С помощью КГБ и армии сторонники Хрущева подготовили доставку членов ЦК в Москву. За председателем Оренбургского обкома Геннадием Вороновым был послан специальный самолет. Мухитдинову позвонили, когда он осматривал овцеводческое хозяйство в Ферганской долине. Со всей страны срочно летели в Москву на специальных самолетах члены ЦК. Это было «как битва за урожай», — вспоминал позднее Андрей Шевченко. «Это был настоящий фракционный акт, ловкий, но троцкистский, — говорил позднее Каганович. — Но мы вели критику Хрущева по-партийному, строго соблюдая все установленные нормы!»83 Разумеется, в тридцатых годах Каганович (как и сам Хрущев) неоднократно нарушал все партийные правила — однако теперь заговорщики, понадеявшись на «законопослушность» Хрущева, не заручились поддержкой вне Президиума. Они не подумали о том, что многие члены ЦК заняли свои нынешние должности благодаря Хрущеву — и, разумеется, будут на его стороне.
20 июня «антипартийная» группа начала отступление. Они уже не требовали полной отставки Хрущева — предлагали только, чтобы он снял с себя должность первого секретаря. Ближе к вечеру в Москве собрались 87 членов ЦК: вместе с членами Президиума и секретарями ЦК они составляли 107 человек (полный состав ЦК — 130). В 18.00 20 из них привезли в зал заседаний Президиума петицию с 57 подписями. Хрущев, разумеется, распорядился их принять. Его противники кипели гневом и досадой, «Как будто бомба взорвалась», — вспоминал об этом Жуков. Делегацию вместе с председателем Горьковского обкома Николаем Игнатовым возглавляли маршалы Конев и Василевский; это вызвало крики о том, что «мы окружены танками», но и возымело «успокаивающий» эффект. После часа препирательств Президиум выслал нескольких человек встретить делегацию. В коридоре Ворошилов ткнул пальцем в грудь Александру Шелепину и рявкнул: «Ты, мальчишка, еще из коротких штанишек не вырос, а туда же!» Дело было почти проиграно. Президиум согласился назначить на завтра внеочередной пленум Центрального Комитета84.
Пленум, начавшийся 22 июня в два часа дня, продолжался до 28-го. Соперники Хрущева с самого начала поняли, что их дело проиграно. Некоторые еще пытались сопротивляться, но большинство сдалось сразу. В конце пленума только Молотов отказался проголосовать за собственную отставку. В этом смысле все прошло гладко. Однако пленум без преувеличения можно назвать одним из самых необычных в истории СССР — чтобы расправиться со своими врагами, Хрущев использовал здесь тему преступлений Сталина, и нынешние его речи не шли ни в какое сравнение с секретным докладом 1956 года. На этот раз докладчики не только называли число казненных, но и имена виновных в бессудных расправах. Молотов, Маленков и Каганович по большей части пытались защитить себя — однако их попытки вызывали у Хрущева ярость.
Вопреки партийному уставу, меньшинство Президиума (то есть прохрущевская группа) подготовило программу пленума, даже не сообщив об этом большинству85. Собственно говоря, большинству и не давали слова: оппозиционерам были позволены только короткие выступления и реплики, причем с Молотовым, который упрямо продолжал защищаться даже после того, как все остальные сдались, решили разбираться в самом конце. Открыл пленум Хрущев, общее обвинение против «антипартийной» группы огласил Суслов. С наиболее серьезными разоблачениями выступил Жуков. Так было решено заранее, возможно, потому, что герой Великой Отечественной был наиболее популярным членом Президиума; и Жуков выполнил свою задачу с силой и энергией, поразившими даже его союзников86.
Он назвал Маленкова, Кагановича и Молотова «главными виновниками» «арестов и казней партийных и государственных кадров». Только в период с 27 февраля по 12 ноября 1938 года, заявил он, Сталин, Молотов и Каганович лично подписали 38 тысяч 679 смертных приговоров. В один день — 12 ноября 1938-го — Сталин и Молотов 3 тысячи 167 человек «как скот, по списку гнали на бойню». Страшные списки составлялись неаккуратно, фамилии в них приводились с ошибками, иные — по нескольку раз. Жены «врагов народа» также получали «пулю в затылок». Командарм Якир (бывший другом Хрущева) умолял Сталина о милосердии, рассказывал Жуков. Сталин написал на его прошении: «Подлец и проститутка». «Совершенно точное определение», — добавил Молотов. «Мерзавец, сволочь и б…, — добавил Каганович. — Одна кара — смертная казнь». Вина Маленкова, продолжал Жуков, еще больше, поскольку он по должности обязан был контролировать работу НКВД. «Если бы только народ знал, что у них с пальцев капает невинная кровь, то он встречал бы их не аплодисментами, а камнями». Однако речь идет не только об этих вождях. «…Виновны и другие товарищи, бывшие члены Политбюро. Я полагаю, товарищи, что вы знаете, о ком идет речь, но вы знаете, что эти товарищи своей честной работой, прямотой заслужили, чтобы им доверял Центральный Комитет партии, вся наша партия, и я уверен, что мы их будем впредь за их прямоту, чистосердечные признания признавать руководителями.
Маленков, обвиненный в создании «ленинградского дела» 1949 года, начал отрицать, что имел к нему какое-либо касательство. «Неправда!» — выкрикнул Хрущев. «Ты у нас чист совершенно, товарищ Хрущев!» — саркастически отвечал Маленков. «Все Политбюро», настаивал Каганович, подписывало смертные приговоры, а в «тройках» состояли местные партийные руководители (и в их числе — Хрущев). «А кто установил систему троек?» — парировал Хрущев. «Неужели вы не подписывали расстрельные списки на Украине?» — воскликнул Каганович. «Да ладно вам! — отвечал Хрущев. — Или вы думаете, что НКВД и судебные органы стали бы слушаться приказов партии? Да меня самого обзывали польским шпионом!» — «Как и меня, — огрызнулся Каганович. — Но я защитил сотни тысяч… А вы, товарищ Жуков, как командир дивизии, неужели ничего не подписывали?» Жуков: «Я ни одного человека не послал на казнь». Хрущев: «Да, мы все давали согласие. Я сам голосовал против Якира и потом много раз называл его предателем. Потому что сам в это верил, верил, что он предатель и злоупотребил нашим доверием. Я этих обвинений не проверял, а вот вы [Каганович], думаю, проверяли. Вы ведь тогда были членом Политбюро. Вы не могли не знать»88.
Если не считать этих перебранок, Маленков и Каганович почти не оказали сопротивления. Булганин, Сабуров и Первухин молчали. Только Молотов защищался отчаянно, несмотря на свист и проклятия в зале. Не было никакого заговора, заявил он, и, разумеется, никакой «антипартийной» группы — была лишь справедливая критика. Хрущев сам виноват: он монополизировал все вопросы, обращается с остальными словно с «мальчиками для битья», коллег честит «выжившими из ума стариками», «дуралеями» и «карьеристами». Тому, что самые разные люди объединились против Хрущева, продолжал Молотов, причиной его «высокомерие». «Он от всех требует скромности, но для себя ее считает излишней.
Жуков напомнил Молотову о его участии в преступлениях Сталина. «Я признаю свою ответственность, — ответил Молотов, — наряду с другими членами Политбюро». — «А кто требовал пытать арестованных, чтобы добиться от них фальшивых признаний?!» — крикнул Хрущев. «Все члены Политбюро», — твердо отвечал Молотов. «Но вы были вторым человеком после Сталина, — продолжал Хрущев, — значит, несете основную ответственность, а после вас — Каганович». — «Я, — отвечал на это Молотов, — возражал Сталину чаще, чем вы все, вместе взятые, и, уж конечно, чаще, чем вы, товарищ Хрущев»89.
Шепилов настаивал, что пленум должен рассмотреть критику в адрес Хрущева, а не клеймить оппозиционеров. Позднее Хрущев назвал его речь «омерзительной» и сообщил Мичуновичу, что она встретила «особенно суровый прием»90. Только Микоян отчасти поддержал критику: у Хрущева, сказал он, в самом деле «есть горячность, поспешность, он говорит резкости, но он их от души