лилиями. Гуляя около берега, Лиза раз захотела цветов и приказала мне нарвать ей букет. Я тянулся, но никак не мог достать.

– Трус! – сказала она и повелительным голосом прибавила: – Извольте итти к бабушке! да смотрите, не сказывать ей, что я купаюсь. Пошлите ко мне Катю.

(Катя была ее горничная.) Я побледнел и умоляющим голосом сказал:

– Что вы хотите делать?

– Я хочу купаться: я славно плаваю! – с гордостью ответила она.

– Боже! вы утонете! – с отчаяньем сказал я.

– Извольте итти и делать, что я приказываю! – сердито сказала Лиза и, повернув меня, толкнула вперед.

Я знал ее характер и, повесив голову, безмолвно побрел к дому исполнять ее приказание. Я не мог сидеть спокойно: мне все казалось, что она тонет. Наконец я кинулся в сад и, тихонько подкравшись к реке, засел в кустах. Я увидел Лизу. Она плескалась в реке, смеялась, пела, срывала цветы и украшала ими свою головку. То она исчезала, нырнув, и показывалась в другом месте; то ложилась на бок и плыла к тому месту, где ей нравился цветок. Что было со мною, я уж не могу вам сказать. Очнувшись, – я услышал голос Лизы, раздававшийся по саду. 'Ау! Ауу!' – кричала она, ища меня всюду. Я отбежал далеко от реки и откликнулся. Мы сошлись; на ее голове еще были цветы; в руках она держала букет.

– Где вы были? я вас искала! – сказала она и, вдруг, пристально посмотрев на меня, топнула ногой и строго прибавила: – А! вы подсматривали?!

Я оробел и заикнулся было оправдываться, но Лиза помешала мне. Нахмурив брови и сложив руки, она сказала: – Прекрасно! очень хорошо! так-то вы меня любите, так-то вы меня слушаетесь! хорошо, хорошо!

Я так испугался ее угроз, что кинулся к ней в ноги и, целуя их, просил прощенья. Показался ли я ей жалок, или так просто, только она села на траву и с своей лукавой улыбкой поманила к себе. Я читал в ее глазах прощенье и был на верху блаженства. Я уселся возле нее. Она положила ко мне на плечо свою голову. Я обнял ее за талию. Мы так сидели долго, ни слова не говоря. Я слышал ее ускоренное дыхание, влажные ее волосы с белыми лилиями прохлаждали мою голову, всю в огне.

Старушка искала нас по саду. Я вздрогнул и хотел встать, заслышав невдалеке ее голос. Лиза удержала меня за руку и, посмотрев на меня жгучими глазами, страстно поцеловала меня – и вскочила, а я не в силах был встать. Что меня поразило, так это спокойствие, с которым Лиза встретила свою бабушку.

Я чувствовал, что неблагородно долее скрывать мою любовь от доброй старушки. Я ей во всем сознался, напомнил ей о своем звании и клялся, что во что бы то ни стало добьюсь чего-нибудь, если она согласится выдать за меня свою внучку;

– И, батюшка! что мне до чину! ведь и мы не бог знает что такое; правда, отец-то Лизы был чиновник, ну а дочь-то моя…

И старушка улыбнулась.

– Как Лиза знает, – продолжала она, – я ей не буду мешать. Мать ее была, точь-в-точь как она, и, умирая, мне все твердила: 'Смотрите, не выдайте мою Лизу против ее воли'. Знаете, она, моя голубушка, вышла замуж по желанию отца и не очень-то жила весело.

Мы стали женихом и невестой; но это знала только старушка: таково было желание Лизы. Мы переехали в город, и тут я узнал о смерти отца и матери. Я был так счастлив, что легко перенес эту потерю.

Спустя месяц случилось обстоятельство, которое сильно напугало меня. Раз возвращаюсь домой: мне говорят, что приходила сестра, долго сидела в моей комнате и ждала меня. Сначала я очень удивился, но по описаниям догадался, что это была бедная Маша. Осмотревшись, я недосчитался одного портрета Лизы, которых у меня было множество. А у того портрета, который я тогда писал и который потом так вам понравился, я нашел носовой платок, весь смоченный слезами. Я ждал Машу, даже начал ее искать; но скоро собственное горе заставило меня забыть всех на свете.

Переехав в Москву, Лиза стала выезжать часто с своей приятельницей, очень напыщенной девушкой, которая заняла первое место в ее сердце. Лиза перестала говорить и шутить со мной, и я заметил, что она сердилась, если я приходил, когда у них были гости. Я изнывал с отчаяния.

Старушка досадовала на свою внучку и выговаривала ей, что не следует честной девушке завлекать молодого человека, когда она его не любит.

Лиза еще больше сердилась.

– Вы, – сказала она мне, – наговариваете на меня бабушке да все хнычете: оттого вы мне противны!

Раз собрались у них гости, зашел разговор о модах. Вдруг Лиза спросила:

– Бабушка, а бабушка! какие платья носят мещанки?

Приятельница ее засмеялась, и они обе посмотрели на меня. Старушка чуть не упала со стула, а я… право, не знаю, как я вышел из их дома!

На другой день старушка, грустная, встретила меня такими словами:

– Семен Никитич, батюшка… совестно мне… но Лиза не хочет выходить за вас…

Лиза переехала гостить к своей приятельнице. То, что я перечувствовал тогда, право, нет у меня слов описать вам. Я решился уехать на родину, думая найти там Машу.

Насилу мы со старушкой упросили Лизу проститься со мной. Она приехала домой и была грустна. Я рыдал, как ребенок, хотел много сказать ей, да ничего и не сказал.

– О чем вы плачете, Семен Никитич? я не виновата; что же мне делать, когда надо мною смеются, что буду мещанка. Если бы я знала, то…

– Знаю, знаю, я один виноват, – сказал я всхлипывая.

Лиза тоже расплакалась: верно, мои рыдания ее растрогали. Меня без чувств уложили в кибитку…

Приехав на родину, я Машу не нашел. Все это меня так скрутило, что я с год ходил, как помешанный, обнищал совсем, наконец опомнился, стал работать. Остальное вы знаете. Прощайте!'

– Как же, наконец, он попал к вам? – спросил Каютин, дочитав письмо.

– Когда я вполне узнал его историю; отвечал Данков, – мне так стало тяжело за него, что я решился нарочно поехать в тот город: там я разведал стороной, что главная причина, почему Душников не мог оттуда выбраться, были долги; особенно много был он должен хозяйке Шипиловой, которая имела его расписки. Я заплатил за него и увез его в деревню почти силой, пригласив к себе и напоив пуншем. Кстати: он совсем перестал пить… да много и других перемен произошло с ним. И теперь, – прибавил помещик, с простительным самолюбием мецената, – может быть, талант его не погибнет для света.

– Что ж он думает делать?

– Я советовал было ему ехать в Петербург; но Петербург пугает его. Притом нужны деньги, – покуда-то еще там работу найдет, – а он и так мучится, что много должен мне. У меня есть участок в Каспийских рыбных промыслах. Он узнал, что мне нужен туда управляющий, и сам вызвался. Весной он отправится в Астрахань, а теперь покуда знакомится с тем краем, сколько можно, по книгам и ведет самую тихую жизнь: как видите, все молчит, задумчив, много читает. Я пробовал с ним спорить, но он упорен. Надо дать ему отдохнуть и осмотреться; я уверен, он тогда сам начнет рваться вон из глуши.

Каютин почувствовал сильное влечение к Душникову и благодаря своему счастливому характеру, в котором много было простоты и привлекательного добродушия, скоро сблизился с портретистом, робким до дикости. Быстрому развитию их взаимной откровенности много способствовала и деревенская жизнь. Говорят, был даже человек, который понемногу сдружился с самым лютым своим врагом потому только, что враг квартировал ближе к нему, чем другие знакомые. Каютин и Душников вместе гуляли, вместе охотились и ездили верхом, вместе забивались во время метелицы в теплую комнату, – условия самые благоприятные для дружбы. О многом говорили они, и нет сомнения, что Душников имел большое влияние на характер и самую судьбу нашего героя.

А время между тем шло, и шло незаметно. Отличный стол, удивительное вино, охота, верховые лошади, книги и, наконец, приятные собеседники… После долгого карантина у дядюшки Каютин не мог вообразить ничего лучше. Он сначала удивлялся, почему Данков медлит приводить в исполнение свои остроумные и общеполезные планы, о которых так прекрасно, с таким жаром говорил. Но когда поближе присмотрелся к делу, когда сам пожил той жизнью, удивление его кончилось. Он даже сознался внутренне, что и сам мог бы прожить тут бесконечное число лет, ни разу не вспомнив о деле… если б только не Полинька!

Глава IV

ПЕРВЫЙ ШАГ

Заря только что занимается; широкая С***ская пристань темным пологом стелется по крутому и ровному берегу Волги. Кругом ни голоса, ни признака жизни. Тишина между длинными рядами хлебных амбаров и закромов, высоко поднимающих свои черные рогожные макушки над светлою рекой; тишина на судах, барках и расшивах, стиснутых вдоль берега… Только алые флюгера на длинных мачтах, обступивших целым лесом пристань, разносят робкий шелест. Там и сям, вдоль покатых бревенчатых спусков, между амбарами и шалашами, на грудах рогож, кулей и досок, спят, развалившись, вповалку бурлаки; положив молодецкую голову на бок товарищу, укутавшись лохмотьями овчины, не чует ни один ни студеной росы, окропляющей его смуглое лицо, ни холодного предрассветного ветра. Мазуры, лоцмана и приказчики также покоятся на своих судах. Все спит.

Но вот сизый туман, окутывающий Волгу и далекий берег с луговой стороны, понемногу алеет и подбирается выше; в чистом небе уже тухнут одна за одной звезды, уступая багровому зареву горизонта. Уже открываются понемногу песчаные отмели, разбросанные по реке, обагряемой восходом; за ними белеют и искрятся луга, упитанные росою, прорезывается сизый бор в чуть видной синеве… Но все еще та же мертвая тишина кругом, и только алые флюгера на высоких мачтах вытягиваются прямее в холодном, сыром воздухе.

Золотое зарево распускается все выше; вот уже макушки церквей с нагорной стороны переглянулись с солнцем; до пристани достигнул свет; с ближайшей приречной слободы долетели крики петухов; глянуло, наконец, солнце, и вдруг как бы разом оживилась вся пристань. Всюду заскрипели калитки амбаров, из-под каждой цыновки выползал бурлак, радостно встречая ведряное утро. С горы по желтым, освещенным солнцем дорогам покатились тяжелые подводы, потянулись длинные ватаги бурлаков, мазуров и всякого рабочего народу. Пронзительный свист послышался с барок; крик лоцманов, смешиваясь постепенно с шумом сбрасываемых досок, с гамом толпы, с песнями, мало-помалу наполнил пристань какою-то дикою, нескладною сумятицею. Жизнь и деятельность закипели кругом. Там разводили ужеогонь, и вокруг котла усаживались бурлаки; в другом месте они тянулись один за другим по дощатым подмосткам, с одной барки на другую, таща на широкой спине пудовые кули с мукою и рожью. Тут клубился густой столб дыму над опрокинутой баркой, которую обдавали кипящей смолой. Здесь нагружали барку; на другом спуске с криком, гвалтом и песнями вытаскивали на берег расшиву; кое-где неподвижными группами лежали на обрывчатом скате, на тюках и бревнах, работники в ожидании найма и хозяев; краюха ржаного хлеба, щедро засыпанная крупною солью, была в руках каждого. Мало-помалу показались и самые хозяева барок. Длинные синие армяки и пуховые шапки, обсыпанные мукою, бирки в руках и окладистые бороды отличали их сразу в толпе, которая поминутно увеличивалась. Несмолкавший говор охватывал всю пристань.

В то же время вверху на горе, близ города, происходили сцены, не менее оживленные. Народ шумел и толпился против кабаков и харчевен. Тут попадались даже бабы и девки: иные, сбившись в кучи, горячо спорили, другие вели под руки мужей, успевших уже спозаранок порядочно выпить.

В стороне от кабака, поодаль от крика и гама, сидела молодая баба и горько плакала. Ее всячески утешал молодой высокий купец в новом синем армяке, подпоясанном шелковым кушаком. Ему помогал иногда тут же стоявший человек, высокий и плечистый, в котором по одежде тотчас же можно было узнать помещика.

– Не плачь! – ласково говорит бабе молодой купец. – Григорий скоро вернется, счастью не бывать без кручины… что ж делать! Вернется Григорий с деньгами, привезет тебе кумачу да лент… полно убиваться… все пойдет хорошо, не увидишь, как вернется Григорий… Эй, Егор! – крикнул молодой купец, обратясь к высокому парню, снаряженному по-бурлацки, то есть с

Вы читаете Три страны света
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату