любовь к Уте была несколько иной, чем у моего отца ко мне. Мой отец никогда так вот открыто не показывал свою любовь и уж, во всяком случае, не гладил меня по голове, как это делал отец Уты. Но, видимо, с дочерьми родители обращаются иначе, чем с сыновьями. Меня отец изредка хлопал по плечу или дружески давал тумака и при этом приговаривал: «Пробивайся, Ханнес! Ты должен достигнуть всего сам, мой мальчик! Я могу тебе дать лишь совет». Разве в этом меньше любви, чем в озабоченных расспросах и нежных жестах? Или это просто другая любовь? Я не взял бы на себя смелость судить об этом, но в отношении ко мне отца я видел доверие, гордость и уверенность, что я, его сын, так же, как и он, пойду правильным и честным путем.
Вальтер Борк собрался уезжать. Мы проводили его до автобуса. Он поцеловал Уту в лоб, погладил ее по волосам и сказал:
— Будь счастлива, моя девочка!
Мне он протянул руку и на пару секунд задержал ее в своей. Я почувствовал в этом его пожатии что- то вроде просьбы, но не совсем понял, чего именно он хотел.
— До свидания, Ханнес, — произнес он и, слегка улыбнувшись, добавил: — Каждый сам кует свое счастье!
Поразмыслив над его словами, я решил, что он сказал это просто так. Мудрый родительский совет будущему зятю, который и в самом деле кузнец. Кузнец своего счастья!
Автобус отъехал, подняв клубы пыли, и вместе с ней над мостовой закружились первые осенние листья. Они будто хотели догнать уходивший автобус, но вскоре успокоились и снова улеглись на обочине. Покрывшиеся серой пылью, они уже не радовали глаз яркими красками.
Мы долго еще махали вслед автобусу. Ута провела ладонью по лицу — словно хотела отогнать нахлынувшую грусть — и улыбнулась:
— Знаешь, медведь, пойдем навестим нашу ежевику...
И там листья выглядели уже не такими свежими и зелеными. На кустах осталось всего лишь несколько ягод. Меж листьями враждебно торчали острые колючки. На какое-то мгновение мне стало грустно, но теперь в сочных ягодах не было нужды. Я снова чувствовал их вкус на губах Уты. И снова кусты ежевики казались такими же зелеными, и снова, как тогда... В девушке, которую любишь, живет волшебница.
Когда стемнело, я спросил Уту:
— Останешься здесь, со мной, возле нашей ежевики?
Ута уткнулась подбородком себе в ладони, взглянула на меня, затем посмотрела сквозь колючий кустарник куда-то вдаль, сорвала зеленый листочек и стала гладить им по моему лбу.
— А где же мне еще быть, глупый медведь? Зачем мне куда-то идти, когда ты со мною?
...Я почти забыл о Цорне. А он снова курил и при этом наблюдал за божьей коровкой, которая ползла по его указательному пальцу. Каждый раз, когда жучок достигал кончика пальца, Цорн подставлял ему другую руку. Жучок медлил, шевелил своими крошечными усиками и вдруг, неожиданно раскрыв крылья, взлетел навстречу утреннему солнцу.
Цорн быстро взглянул на меня, и в глазах его промелькнула какая-то странная улыбка. Сначала я не понял его улыбки. В ней не было иронии, в ней скорее растерянность...
— Вот так... — проговорил он, помолчав, и после недолгой паузы продолжал: — Вот так и бывает — хочешь полюбоваться этим милым жучком, а он ж-жу и улетел!..
Я едва сдержался, чтобы не вспылить. Теперь я понял, почему он улыбнулся, но упрекать его в этом было бы несправедливо и глупо. Цорн ведь знал, что товарищи иногда подшучивали надо мной. «Что это за роман, — говорили они, — кузнец и учительница? Нет, ничего хорошего из этого не выйдет».
Медведем звали меня все, не только Ута, но она произносила это слово как-то особенно, потому что знала меня лучше других. Иногда мне казалось, что она знает меня даже лучше, чем я сам. Я сильно изменился за последний год, и другие это тоже, наверное, заметили, Беккер-то уж во всяком случае. Я стал совсем другим и даже по отношению к своим солдатам. Раньше мне не было никакого дела до их личных забот и проблем. Если они приходили с ними ко мне, то я их даже не пытался как следует выслушать и просто заворачивал. Теперь все было иначе. Я научился понимать их, они стали доверять мне свое самое сокровенное, хотя я и был ненамного старше их. На днях, например, мне удалось выхлопотать внеочередной отпуск рядовому Бюттнеру, у которого не все ладилось дома с женой.
Разве я добивался бы этого с такой настойчивостью раньше, когда у меня не было Уты? Конечно нет. Раньше мне сначала непременно задал бы головомойку Беккер:
— Нужно больше заботиться о своих товарищах!
Нет, я не стал бы напускаться на Цорна, тем более что он даже втянул голову в плечи, сообразив, что сказал что-то не то.
— Я говорю, конечно, ерунду. Прости меня, я совсем не это имел в виду, ты ведь знаешь... — Бедный Цорн, он пытался найти слова оправдания, но у него плохо получалось.
— Нет, Лео, — вздохнул я, — речь идет именно об Уте, хотя, может быть, и не совсем о ней.
И я рассказал ему все. Рассказал то, чего не мог доверить никому. Я бы, конечно, поговорил с Беккером, посоветовался с ним: ему-то можно было доверять, уж он-то понимает людей. Но Беккер вернется лишь к обеду. Я только об этом и думал. Помню, как несколько месяцев назад я пошел к нему попросить почитать «Зимнюю сказку» Гейне. Он очень смутился и начал выкладывать на стол множество других книг, рассказывая о каждой. Однако «Зимней сказки» Гейне у него не оказалось, и Беккер посчитал это для себя недопустимым. Очень скоро он мне ее достал.
— Вот, заполни пробел в своем образовании, — буркнул Беккер, — а как прочитаешь, сразу же верни. — И, почесав за ухом, добавил: — Потом и я заполню пробел в своем образовании. Точно.
Таков был наш Беккер. А Цорн? Я никогда не думал сравнивать их, а теперь открыл, что их объединяло: человек им не безразличен, и они готовы всегда выслушать его и помочь. И это, наверное, как раз то самое, что характерно для нового человека в наше время. Может быть, это звучит слишком громко, но тем не менее это так. Только благодаря этому я смог рассказать Цорну то, что хотел рассказать Беккеру, и мне стало легче на душе.
Цорн внимательно слушал, не переставая, однако, все время смотреть вперед: граница есть граница. Он не перебивал меня, не задавал вопросов, и я был благодарен ему за это.
Вчера Ута получила письмо от отца. Когда я зашел к ней, она показала письмо и объяснила, что произошло.
Я чувствовал, как ей тяжело. Она сидела на тахте, подобрав под себя ноги, и смотрела в одну точку.
— Сядь, пожалуйста, — сказала Ута, — сядь со мной рядом, — И нерешительно спросила: — Когда тебе нужно сегодня идти? — В ее голосе звучали нотки растерянности. — Ты обязательно должен идти? Ты не можешь сегодня остаться?..
Протянув письмо, она прижалась ко мне лицом и схватила за руку, но тут же отпустила ее.
— Когда он приезжал, я чувствовала, что что-то произошло, — сказала Ута. — Он был каким-то другим, его что-то угнетало. Он пытался скрыть это от меня, но я все же заметила. — Кивнув на письмо, она добавила: — Но тогда он, наверное, еще не думал о том, что хочет сделать сейчас... И как только он мог на это решиться, Ханнес? Как?
Я прочитал письмо, которое написал своей дочери Вальтер Борк. Ута ждала, что я скажу, но я долго не мог произнести ни слова. Мне нужно было время, чтобы осознать прочитанное, подумать и принять решение.
— Ханнес, — прервала мои мысли Ута, — мне, как никогда, нужна твоя помощь! Ты должен что-то решить, я полагаюсь на твой ум, твой опыт и честность. Сердце бывает сильнее, намного сильнее разума. Я люблю его, он мой отец. Я знаю, что нужно что-то сделать, знаю...
Она откинулась назад и беспомощно махнула рукой.
— Но я не знаю, могу ли я... — Ута говорила совсем тихо, — могу ли я быть судьей собственному отцу? Я ему стольким обязана. Ты понимаешь?..
Она опустила голову. Я все еще молчал, и Ута произнесла как бы про себя:
— Ни один суд в мире не примет моих показаний из-за моей пристрастности. Ни один!
«Да, — подумал я. — Все это правильно с юридической точки зрения. Но разве можно оставаться холодным и беспристрастным, когда речь идет о собственном отце?..»