Самое ценимое из чувств — ностальгия является объектом сознательного культивирования. Настоящее обесценивается и приносится ей в жертву:
Но, несмотря на всю утонченность японской придворной поэзии, она сумела сохранить в себе одну важнейшую особенность, которая парадоксальным образом роднит ее с фольклором. И здесь логика повествования возвращает пас почти на два века назад, а именно в 712 г. Интерес наш вызван предисловием к первому дошедшему до нас летописно- мифологическому своду «Кодзики», составленному Оно Ясумаро. В нем сообщается, что после кровопролитной междоусобицы престол занял Тэмму (673–686). Эта война и послужила непосредственным толчком к составлению «Кодзики». Ясумаро приводит слова государя: 'Известно мне, что записи об императорах и о делах бывших, которыми владеют многие дома, расходятся с действительностью и в них накопилось немало лжи. Если ошибки не будут исправлены сейчас, то истина останется сокрытой навсегда. В истине — основа государства и оплот государя, и поэтому следует привести в порядок записи об императорах и исправить записи о делах бывших, изгоняя ложь и утверждая истину, дабы она известна стала потомкам'.
С этой целью сказитель Хиэда Арэ затвердил наизусть бытовавшие в устной и, возможно, отчасти в письменной форме мифы и предания, записанные позднее в трех свитках с его голоса Оно Ясумаро.
Такова история фиксации текста «Кодзики», на процесс создания которого устная традиция наложила столь значительный отпечаток: в обществах с устной традицией передачи сакральной информации сам текст может адекватно функционировать и получает общественно признанный статус священного, лишь будучи передаваем через привычный канал — сказителя. Этим и объясняется столь «непрактичный» способ создания текста «Кодзики», который по своему смыслу есть текст письменный, составленный по заранее определенному плану и допускающий сознательную обработку (редакцию, отбор) информации.
Итак, социальная группа легализует произведение не по прочтении, а лишь выслушав его. Японские официальные хроники велись (и, возможно, читались) на китайском языке, однако приводимые ими царские указы записывались на японском с помощью привлечения иероглифов, употреблявшихся фонетически. Таким образом, наиболее значимые государственные тексты порождались изустно. Только так они получали статус общезначимых.
Придворная поэзия наследует эту традицию, осмысляя ее, однако, как факт эстетический. Авторитетнейший теоретик японской поэзии Фудзивара Тэйка утверждал, что хорошим поэтом можно стать лишь в результате длительной подготовки. Однако, несмотря па то что значительная часть стихов порождалась на поэтических турнирах, тема которых бывала известна заранее, Тэйка категорически предупреждает против использования домашних заготовок, ибо истинная поэзия возможна лишь как экспромт [Идзуцу, 1981, с. 93] — и непременно обнародованный, добавим мы от себя.
И еще одно обстоятельство, сближающее хэйанскую японоязычную поэзию с фольклором, — каноничность танка до известной степени уничтожала личность творца. Не как стилиста — поэзия каждого большого поэта несет на себе печать его вкуса, однако судьба поэта в поэзии решительно отсутствует.
Только при таких условиях могли получить широкое распространение поэтические турниры, состязались в которых не отдельные поэты, а две команды — «левая» и «правая».
Читателю, вероятно, будет небезынтересно узнать, каким образом проходили подобные турниры. Обратимся к отчету об одном из них, состоявшемся в 914 г. при непосредственном участии Цураюки.
После перечисления имен участников в тексте говорится: 'Бывший государь Уда был облачен в темно-алую накидку и шаровары, напоминающие цветом желтую хризантему, столь любимую государем Ниммэем. Команда «левых» красовалась в 'цветах сакуры' — белые одежды на багряной подкладке, а «правые» выступали в белом на зеленой подкладке цвета ивы…' Команды преподнесли Уда столики, искусно изукрашенные в соответствии с цветовыми и тематическими доминантами своих одежд. Послания, адресованные Уда, были прикреплены к веткам сакуры и ивы. Играла музыка. Стихи, сочиненные участниками, опускались в ящичек сандалового дерева. Высшие придворные наблюдали за поединком, собравшись у входа. Стихи зачитывались на этот раз придворными дамами, появившимися из-за бамбуковой шторы. В соответствии с заданием каждой стороной было сложено по сорок песен, посвященных любви, а также 2-й, 3-й и 4-й луне года. Арбитром выступал сам Уда — он объявлял результат после прочтения каждой пары песен. Победителем была признана команда «левых». После этого для каждой песни определили место на столиках: стихи, посвященные весенней дымке, положили возле макета горы, песни о соловье прикрепили к ветке сливы и т. д. В заключение Уда преподнес участникам состязания парадные одежды.
Кстати говоря, на этом турнире Цураюки сложил знаменитую впоследствии песню:
Ограниченные в пространстве и социуме хэйанские аристократы жили в поэзии во многом как фольклорный коллектив, стремящийся к воспроизводству жизненно важной информации. И поэтический текст, несмотря на его авторскую атрибуцию, бесконечно воспроизводит сам себя, не выходя за рамки канона. То же самое происходит и в «настоящей» фольклорной среде: любой из его участников способен породить только канонический текст. Разумеется, аристократию можно квалифицировать лишь как псевдофольклорный коллектив, потому что потребности индивидуального творчества должны были найти свое художественное воплощение. Так и произошло — но не в поэзии, а в прозе (см. главу о Мурасаки Сикибу).
Все то время, которое Цураюки занимался составлением «Кокинсю», он продолжал исполнять должность Хранителя архива. Вдобавок к этому в 906 г. он получает незначительную должность в земле Этидзэн, но отправляет свои обязанности в столице. В 907 г. он становится заместителем начальника императорского стола. (Согласно тогдашним обычаям, чиновник мог совмещать несколько должностей.) В 910 г. Цураюки переводят в Ведомство внутренних записей сначала на должность младшего, а затем и старшего секретаря. В эти годы на Цураюки лежала обязанность по составлению императорских указов. В 917 г., будучи в возрасте уже вполне зрелом, Цураюки получает долгожданный 5-й ранг. В 923 г. он становится Старшим казначеем.
Должности, которые исполнял Цураюки, безусловно, не давали ему доступа к решению важнейших государственных дел, но тем не менее через его руки проходило немало документов первостепенной значимости. Оценивая в целом продвижение Цураюки по служебной лестнице, можно заключить, что для выходца из захудавшего рода карьера складывалась достаточно успешно. Отчасти это объясняется чрезвычайно широким кругом знакомств Цураюки, который составился благодаря признанию современниками его поэтического дара. Он был вхож в дома высших аристократов. Часто бывал он и у Фудзивара Канэсукэ (877–933), влиятельного сановника, объединявшего вокруг себя известных литераторов.
В 930 г. Цураюки получил место управителя в далекой земле Тоса, что на острове Сикоку. Для человека вполне преклонных лет, никогда надолго не покидавшего столицу, подобное назначение было сопряжено со многими неудобствами. Японцы не отличались особой искусностью в мореплавании. Нам неизвестно, сколько времени плыл Цураюки до Тоса, но обратную дорогу весельное судно преодолело за пятьдесят дней. Непогода, страх перед нападением пиратов, которых было в те времена великое множество, делали путешествие чрезвычайно неспокойным.
Нам ничего не известно о том, как провел Цураюки пять лет своей службы на Сикоку. Но в одном можно не сомневаться — душевная работа совершалась постоянно. Ее плодом явился 'Дневник путешествия из Тоса' ('Тоса никки'; перевод и литературоведческий разбор см. [Горегляд, 1983]). Дневник написан от лица женщины — ведь Цураюки имел мужество избрать для написания своего произведения родной язык, а сочинительство прозаического текста для сильного пола считалось возможным исключительно на китайском. Цураюки сломал традицию, открыв путь к «легализации» японоязычной прозы. Многие исследователи видят в скупых строках «Дневника» наибольший вклад, который внес Цураюки в развитие литературы. Для понимания личности Цураюки важно и другое соображение, жизнь на Сикоку, видно, пошла ему впрок, если он стал у истоков новой литературной эпохи.
Нам хотелось бы, однако, несколько сместить привычные акценты в оценке творческого наследия Цураюки. Создав 'Тоса никки', он открыл новый для Японии жанр лирического дневника — ярчайшего проявления литературного гения японского народа. Переход же к эпохе японоязычного творчества Цураюки обозначил, безусловно, раньше, уже в предисловии к «Кокинсю», где он свободно оперирует вполне абстрактными проблемами поэтики на родном языке, что до него было делом немыслимым. Цураюки доказал, что японский язык вполне годен не только для повествования и импрессионистического самовыражения духа, но и для обсуждения вопросов, связанных с потребностью в точном анализе.
За время отсутствия Цураюки в Тоса смерть не пощадила многих близких ему людей. Умер император Дайго, скончался и бывший государь Уда. У Канэсукэ умерла мать. Сам он пережил ее ненадолго. Цураюки же отличался отменным здоровьем, хотя, конечно, не мог не отдать дань обычному для обитателей Хэйана мировосприятию.
Кокинсю, № 276