Ворота Шуази. Миновав пояс окружных бульваров, я сразу почувствовал, что углубляюсь в царство печали и скуки. Честно говоря, я бы вообще предпочел закрыть глаза, лишь бы не видеть, как в нескончаемом движении разворачивается передо мной эта шестикилометровая лента, которая ведет прямиком к улице Ансельм-Ронденей.

Ты нагоняешь тоску, предместье. Само по себе ты ничто. Ты обращено лицом к Парижу, а задом к деревне. Ты не более чем компромисс. Ты словно придорожный бурьян. Но сильней всего я виню тебя за то, что ты воняешь работой. Одной только работой. Для тебя существует лишь утро, и ты объявляешь сумерки сразу же по выходе с заводов. Ты отыскиваешь путь, ориентируясь по своим трубам. Никогда не слыхал, чтобы кто-то пожалел о тебе. У тебя просто не было времени, чтобы придумать себе что-нибудь для мало-мальски пристойного существования. Ты не старуха, но у тебя нет ни на грош терпения, и тебе хочется всего сразу — побольше да потолще, — и у тебя всегда полным-полно места для всяких там «супер» и «макси». Единственное, что тобою управляет, это безумие твоих архитекторов. Это они дают мне средства к существованию со своими макетами, которые посвящают тебе. Мозаика преисподней. Они буквально упиваются тобой — это пир, вакханалия, оргия, изгнание глистов. Они обжираются пространством. Вот отличное местечко для футурологического поселка, рядом с зоной первоочередной застройки, неподалеку от пестренькой гимназии, между микрорайоном в стиле пятидесятых, который ждет не дождется экспроприации, и коммерческим центром, уже успевшим сменить свое название раз двадцать. А может, тут проложат по чьей-нибудь прихоти новое, совершенно дикое ответвление автострады, которое все подомнет под себя? И ты в своем праве окончательно наплевать на гармонию — ее в тебе никогда не было и никогда не будет. Так пусть же все эти авангардисты, вдохновленные каким-нибудь новым облицовочным материалом, дадут тебе хоть иллюзию нового рождения. Пусть себе стараются. Ведь ты и не умрешь никогда. Ты просто распространишься еще дальше, сожрешь походя еще район-другой. Но ты не подохнешь, нет. В этом-то и состоит твоя истинная реальность. Тебя невозможно обезобразить больше, ибо ты никогда и не имела образа.

Я застал свою мать за стряпней — она что-то тихонько напевала, готовя карбонару. Мы поели вдвоем, без телевизора, без томатного соуса, без вина и почти без слов. У моей матери большие способности к холостяцкой жизни. Мне даже доставило удовольствие видеть ее такой — отдалившейся от всего, с явным удовольствием смакующей свое одиночество. И ничуть не обеспокоенной тем, как я живу.

— Почему у тебя повязка на шее?

— Так, свело немного. Ревматические колики. Как будет «колики» по-итальянски?

— Torticollo. Твой отец прислал открытки. Вид на Перос-Гирек откуда-то сверху. Еще один, с водолечебницей на переднем плане. В общем, такие же, как и в прошлом году. Он почти ничего не пишет. Похоже, доволен.

Я быстренько свернул с этой темы, задав вопрос о том, как она теперь располагает своим временем, выпроводив супруга. Оказывается, навещает мамашу Тренгони. Сначала они обе долго молчат, потом мать пытается заставить ее подышать свежим воздухом, но ей это никогда не удается. Сыщики больше не объявлялись, кумушки из квартала тоже перестали судачить о смерти Дарио, и все, кажется, вновь вернулось на свои места.

— Добавь пармезану, Антонио. Сыр с карбонарой хорошо идет.

Она согласна на что угодно, только бы не готовить томатный соус. С тех пор как отец уехал, она пользуется своей свободой, чтобы отдохнуть от всего приевшегося, набившего оскомину. Как сегодня. Свежие сливки, яйца, пармезан, ломтики сала, и все это перемешано со спагетти. Быстро, вкусно, питательно.

— А ты знаешь, почему это называется «карбонара»?

— Потому что в последний момент всегда надо добавлять черный перец. Получается черное на белом, вроде как угольной пылью присыпано. А шкварки будто угольки.

Она улыбается. Думаю, это ее заблуждение, но не хочу переубеждать. На самом-то деле это из-за карбонариев, которые устраивали свои тайные сборища в лесах. Они были хорошие конспираторы и изобрели это блюдо, чтобы не возиться подолгу со стряпней во время собраний. Но моя мать не имеет ни малейшего представления ни о тайне, ни о конспирации.

Бросив взгляд на часы, она вдруг заявляет, что сейчас зазвонит телефон. Что и не замедляет случиться. Она снимает трубку без малейшей спешки. Старик на том конце провода даже не сомневается, что я стою рядом и держу наушник. Похоже, он там вновь обрел свое утраченное было добродушие. И в самом деле, после сорока лет брака он, как и моя мать, снова испытывает удовольствие от сольного существования и от встреч с приятелями. Я спросил у него как бы между прочим, знакомо ли ему вино Сант'Анджело.

— А в чем дело? Ты его не пил случайно? Вот, стоит только уехать, сразу начинаешь делать глупости…

Он хохочет. Я его не поддерживаю. Вяло пробую отшутиться и кладу трубку.

*

В течение последующих четырех-пяти дней я блуждал по кварталу в поисках хоть чего-нибудь — воспоминаний, впечатлений, фактов. Я обошел всех старых приятелей, выходцев из Соры и Сант'Анджело, подолгу точил лясы с их родителями, а иногда даже с их дедами и бабками. Некоторые упоминали о винограднике и рассказывали легенду о Сант'Анджело, которая передается из поколения в поколение. Сора — это захолустное местечко, имеющее всего три достопримечательности. Первая: особая местная обувь, которая кроится из старых покрышек для грузовиков и шнуруется наподобие старинных сандалий. Вторая: явление в конце восемнадцатого века некоего святого, ставшего потом покровителем виноградника. И третья: начиная с сорок пятого года почти поголовная иммиграция всех здоровых мужчин, вернувшихся с войны. Среди них был и мой отец, как, впрочем, и почти все остальные, обосновавшиеся в Витри. У семейства Гуччо я справился об их американском родиче Джузеппе Парини, о том самом, который до недавнего времени владел одним гектаром виноградника. Собственно, говорить о нем было нечего, кроме того, что он совершенно забыл Европу и ему совершенно начхать на все, что тут творится. У него там два-три своих завода и целая сеть закусочных, так что с итальянцами из Италии у него осталось мало общего. Это все и объясняет. Я предпочел не настаивать. Мамаша Тренгони даже впустила меня в комнату Дарио, где я, впрочем, так ничего и не нашел, кроме скверного фото мадам Рафаэль, удачно запрятанного в конверт от пластинки-сорокапятки.

Я повидался с Освальдо, который укладывал первые кирпичи своего дворца, своего монумента, своего Ксанаду. Он вкладывает в эту работу всю свою душу. И вкалывает совершенно один, без какой-либо помощи, кроме разве взгляда своего сынишки, которому сейчас едва ли три года от роду, но который уже ждет не дождется la casa.[10] Надеюсь все же, что Освальдо как-нибудь сумеет выгородить там клетушку и для самого себя, где-нибудь между кухней, гостиной и детской. Потому что итальянские папаши, несмотря на все свои грозные голоса, постоянно разрываются между культом матери и культом детей и частенько при этом забывают самих себя. Единственное, что я мог — это пожелал ему мужаться.

Я заночевал в отчем доме и был изрядно смущен, вновь обнаружив свою старую постель, старую спальню, старую настольную лампу и старый телик, который мне никогда не запрещали смотреть. Одно точно: тот, кто покушался на меня прошлой ночью, здесь до меня не доберется. Можно подумать, что даже убийцы обходят предместье стороной. Начинаю понимать, что хотел сказать Дарио своим «моя улица длинна». Без сомнения, он имел в виду итальянскую диаспору, которая рассеялась повсюду, где только можно устроить себе крышу над головой, не пропустив ни одного закоулка вселенной. На одной только улице Ансельм-Ронденей я установил прямые связи с тремя континентами. Достаточно было потолковать с одним парнем, у которого есть брат, а у того — лучший друг, который неплохо обосновался, и ты тоже можешь бросить там якорь, если у тебя возникнет однажды такое желание. Дарио это знал, и он тоже мог бы выращивать бычков на ранчо в Австралии, или красить заборы в Буэнос-Айресе, или торговать сыром в Лондоне, или работать на шахте в Лотарингии, или основать свое маленькое дело в Чикаго — что-нибудь вроде срочной чистки-уборки. В ожидании лучшего он предпочел заделаться шлюхачом в Париже.

Лучшего. Какого такого лучшего? Отныне именно мне надлежит найти ответ на это.

Мое решение принято уже давно. Мне просто необходимо догадаться, что же все-таки знал Дарио о том клочке земли. Именно эту дань я обязан заплатить, если хочу когда-нибудь почувствовать себя свободным. Если хочу понять, что такое до сих пор скрывает мой отец. Мне предстоит уладить дела с родной землей. Макеты вполне могут подождать еще месяц. Сбежать из Парижа меня уже вынудили. Завтра сбегу из Франции.

Но я узнаю.

*

Прежде чем попрощаться, я спросил у матери, доставит ли ей удовольствие, если я вернусь в Сору.

— Чтобы жить? — спрашивает она удивленно.

— Да.

Она надолго замолкает, растерявшись после столь неожиданного вопроса. Я даже побоялся, как бы она не разволновалась.

— А зачем? Мы же все теперь здесь… Никого из наших там не осталось… Ты сам — француз. Так зачем тебе снова начинать всю эту мороку — оформлять бумаги, переезжать, искать дом, работу, невесту, пытаться поладить с соседями и все такое. Оставайся уж лучше здесь. Сама-то я туда даже погостить не поехала бы.

На следующее утро я оставил ее в неведении и беззаботности.

*

Палатино. Отправление в 18.06. Самый популярный поезд на линии Париж — Рим. Словно нарочно придуманный для всех тех итальянцев, которые живут вокруг Лионского вокзала. Они говорят о нем как о старой, заезженной кляче, но которая все-таки каждый раз благополучно дотягивает до стойла. Моя последняя поездка на нем относится к одиннадцати-двенадцатилетнему возрасту. Мне тогда показалось, что он тащится туда немыслимо долго, а обратно и того дольше.

— В каком часу прибываем в Рим? — спрашиваю я.

Молодой чернявый парень в сидящей мешком форменной тужурке со значком «Спальных вагонов» на отвороте и в неизменно дурном расположении духа бросает на меня такой раздраженный взгляд, словно отвечает на этот вопрос уже раз в двухтысячный:

— В 10.06, если итальянцы не задержат.

— А такое случается?

Он ухмыляется вместо ответа.

— Должно быть, утомительно работать в ночных поездах, правда? — интересуюсь я.

— Вот когда намотаете по рельсам четыре кругосветки, тогда и поговорим.

Он выходит из купе, пожимая плечами.

Нас пятеро: чета итальянцев-молодоженов, возвращающихся из свадебного путешествия, чета французов-отпускников, которые едут в Рим первый раз в жизни, и я. Мои попутчики очаровательны. Обе пары пытаются общаться между собой с помощью жестов и улыбок и даже предпринимают определенные потуги слепить фразу, которую противоположной стороне всякий раз удается разгадать. Иногда, правда, попадается словцо, которое ставит их в тупик, но о том, чтобы я вмешался, и речи быть не может. Это лишило бы меня последнего, хоть крохотного развлечения. Время от времени я дремлю, убаюканный поездом, и тогда забываю, что вынужден покинуть страну и город, которые люблю, на совершенно неопределенное время. Я, правда, убеждаю себя, что все это пустяки, и даже трижды пустяки по сравнению с тем, что пережили мои дед с отцом. Для итальянцев изгнание — дурная привычка, какая-то нелепая мания. Не вижу, почему я должен избегнуть общего правила. На ум приходят воспоминания детства. Всплывают в памяти все эти переезды, которые я сам и не пережил. Опять во мне оживает отцовский голос, как бывало порой вечерами, когда ему приходила охота порассказать о себе.

…Уехать? Еще до того как я родился, мой отец уезжал в Америку, за долларами. Потом уехали братья. Когда настал мой черед, шел как раз 1939 год, и я все-таки уехал, но только не за состоянием, а чтобы научиться держать ружье под знаменами. Дело было на севере, в Бергамо, и говорили там на всех, какие только есть, диалектах. По счастью, я нашел земляка, парня из нашей округи, так что было с кем поболтать по-нашему хоть тайком, потому что разговаривать на наречии начальство запрещало. Мы с ним стали compari — кумовья — это словечко у нас означало как бы обещание дружбы. Вечерами мы таскались в верхний город и там глазели, как фашистские вояки дрались с альпийскими стрелками, с этими, у которых перо на шляпе. Из нас они были единственные, которые могли утереть нос молодчикам Муссолини. Для чернорубашечников все было задаром, они входили в любую киношку или бар и кричали: «Дуче платит!» Может это и было первой причиной, которая сразу же заставила меня возненавидеть этих подонков. Но с настоящей войной все это еще не имело ничего общего. Мне в сорок первом году даже отпуск дали, чтобы я мог повидаться со своей невестой. А потом отправили нас с компаре, с куманьком, знаешь куда? В какую страну? Ни за что не догадаешься…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×