— Рви в астрономию. Астрономии нужны оптимисты. Ну, пока, ребята. Звони, Синельников.

Школьники уходят. Альберт, оставшись один в скверике, закуривает, отвернувшись от ветра, а когда поднимает голову, — перед ним Томин.

— Ты откуда? — вскидывается Альберт.

— Вас поджидал.

— Да кто тебя сюда звал?!

— Служба.

У Альберта спадает с глаз пелена. Где Саша с юга, урюк, толстый кошель?

— Ха… — говорит он, даже не глядя на предъявленное Томиным удостоверение. — По мою душу из созвездия Гончих Псов?

— Я рассчитывал встретить только зятя Боборыкина и потолковать с ним… в закрытом помещении. Но теперь думаю — не лучше ли остаться на свежем воздухе и кое-что откровенно вам рассказать?

* * *

В кабинете Зыкова атмосфера накаляется.

— Связи с Плющевским музеем? — резко переспрашивает старик Боборыкин. — Впервые слышу.

— Почему же вы направили туда письмо с предложением купить эти две копии?

— Ничего подобного я не предлагал!

— Но сами копии у вас есть? Или были?

— Молодой человек, любой, кто меня знает, скажет вам: Боборыкин не то что на стену не повесит, но в дом не внесет студенческую мазню!

— Хорошо, допустим. В Плющевский музей обращались не вы лично. А кто-нибудь из членов семьи?

— Исключено!

— А мне кажется, что, напротив, очень похоже. Рассудите логически: музей мог согласиться. И кому он тогда выплатил бы деньги? Продавцу картин, не так ли? А продавцом числится Боборыкин.

— Что значит «числится»? Такие сделки оформляются официально.

— Вот именно, товарищ Боборыкин, вот именно! Это я и подразумеваю. Делая предложение от вашего имени, некто твердо рассчитывал на ваше участие.

— С тем же успехом, молодой человек, некто мог рассчитывать на фальшивую доверенность. Или еще на что-нибудь. Вам лучше известны ухватки жуликов.

— Так вы говорите, никаких связей с Плющевским музеем не было? Вынужден уличить вас во лжи. Вот справка, что в свое время музей приобрел у вас картину Перова.

* * *

Муза в расстроенных чувствах. Нетерпеливо переступая с ноги на ногу, она разговаривает по телефону.

— Ну говори, Ким, говори скорее… Простить?.. Ладно, прощаю, не первый раз… А за что за другое? В каком смысле за будущее?.. Что?.. Куда ты уходишь?.. Ничего не разберу. По- моему, ты под градусом… Хорошо-хорошо, я постараюсь тебя понять. Протрезвишься, тогда звони… Да не до тебя мне сейчас!

Муза спешит в спальню, где лежит на кровати одетый Альберт.

— Алик, что случилось? Что ты лежишь-молчишь, сердце надрывается смотреть… Ну Алик, ну родненький, что с тобой?!

— Я слушаю голоса давно умерших.

Муза хватается за спинку кровати.

— Что?.. — И, не дождавшись продолжения, робко спрашивает: — Алик, а покушать ты не хочешь?

Хлопает входная дверь. Муза выбегает в прихожую. Разгневанный Боборыкин швыряет ей на руки пальто.

— Папа, где ты был? Я вся переволновалась. Ни записки, ничего…

— Твой благоверный идиот дома?

— Ну вот — один пришел не в себе и второй туда же. В чем дело?

— Зови этого негодяя.

— Не позову, он лежит. Даже есть не хочет. Чем он тебе не угодил?

— «Не угодил»? Да ты знаешь, что он сделал? Осрамил, опозорил, замарал мое имя!

— Успокойся, папа, успокойся, на тебя не похоже так волноваться. Сядь хотя бы.

— Я три часа сидел, ноги свело. Три часа мне задавали оскорбительные вопросы. И все из-за этого негодяя! В мои годы!

— Но где?

— На Петровке, Муза, деточка, на Петровке тридцать восемь. Явился вежливый молодой человек, попросил дать небольшую консультацию, внизу ждала машина. А консультация обернулась допросом…

От пережитого старик запоздало всхлипывает. Муза бросается к нему, целует руки.

— Бедный папочка!.. Да как они посмели!..

Боборыкин, увидя Альберта в дверях, вновь распаляется гневом:

— Этот человек… этот проходимец… этот твой Алик… Недаром я предостерегал тебя еще двадцать лет назад!.. Муза, он замешан в краже! В той самой, где «Инфанта» Веласкеса. Он связан с воровской шайкой!

— Папа, опомнись… — отшатывается Муза. — Алик, почему ты молчишь?

— Он молчит, потому что нечем оправдываться. Тебе нечем оправдаться, ворюга! Я видел в кладовке эти копии Врубеля и Венецианова, которые ты потом сватал в Плющевский музей. Мне теперь все понятно задним числом. Все твои шушуканья с Цветковым и пачки денег. Наскучило работать у тестя на процентах, да? В моем доме, в моем доме жулик и аферист! Фамилию Боборыкина станут трепать на перекрестках! Видеть тебя не могу… перед лицом этих вечных творений, — трагическим жестом он обводит увешанные картинами стены.

— Алик?.. — шепчет потрясенная Муза. — Неужели… Алик!!

— Хватит! — обрезает Альберт. — Теперь я поговорю. Такой у нас будет вечер монологов. Перед лицом этих вечных творений. Да, я жулик и циник. Я веселый аферист. Я задумал артистическую операцию по изъятию картин, стоимость которых выражается шестизначным числом. И совесть не гложет меня при мысли о многих «жертвах искусства». Но я надувал сытых. Сытых, жирных и благополучных. А ты, стервятник? Вспомни, кого грабил ты, вымогатель у одра умирающих! Полковник Островой завещал тебе четыре полотна. Четыре! Где ты взял остальное? За полстакана крупы, за шесть кусков сахару… или просто так, у кого не хватало сил сопротивляться? Ммм… — мычит Альберт как от свирепой боли. — Он был, видите ли, самоотверженным хирургом. Да ты был завхозом в госпитале, подлюга! Ты помнишь Романовского? Профессора Романовского, а?

— Если ты немедленно не прекратишь… — начинает Боборыкин, выкатывая глаза, но не находит, чем пригрозить.

Муза в ужасе держится за голову.

— Папа, о чем он?

— Вероятно, о том, что, несмотря на дистрофию и ужасы блокады, деточка, я имел мужество…

Но Альберт не дает ему свернуть на накатанную дорожку:

— Заткнись, мародер! Не было у тебя дистрофии. До госпиталя ты заведовал базой райпищеторга. Она сгорела, но твой домик уцелел, и подвал, и не знаю, что в подвале, — только дистрофии у тебя не было! Ты шастал с мешком по заветным адресам. А Питер горел. Бомбежку девятнадцатого сентября я до сих пор вижу во сне… как я тушил зажигалки… вот такой мальчонка. А ты? Ты небось радовался, что фрицы сделали тебе светло?!

Муза ощупью находит стул и садится. Никогда не видела она Альберта таким исступленным.

— Дистрофия была у нас с дедом, когда мы едва дотащили мать до ближайшего фонарного столба. Так хоронили, помнишь? Полагалось класть ногами к тропке… Это не ты — я «бадаевскую землю» сосал! — Альберт оборачивается к Музе. — Не слышала? Осенью сорок первого сгорели продовольственные склады. Горело масло, горел сахар и тек в землю. Ее потом сообразили копать… Не было у тебя дистрофии, стервятник! Когда ты пришел к Романовскому, тот едва дышал. Ты сунул Тициана в мешок и ничего не дал, ни крошки!

— Где ты подобрал столь гнусные измышления? — Боборыкин пытается изобразить негодование.

— Нашлось кому рассказать… Дочь Романовского еще застала его в живых в тот день. Он успел прошептать.

— Откуда ты это приволок?

— Из надежного источника.

Боборыкина трясет от злости, но по реакции Музы он чувствует, что моральный перевес не на его стороне, и сбавляет тон:

— Послушай, Альберт, твои обвинения глубоко несправедливы. Кто-то прошептал в предсмертном бреду! По-твоему, я чуть ли не украл Тициана, в то время как я его спас. Дом через неделю был разрушен снарядом, я видел развалины. И дочь Романовского еще предъявляет претензии? А что она сделала для сохранения бесценного полотна? Ничего! Это я прошел полгорода, нес картину под обстрелом, собой заслонял. И это сейчас она бесценная, а тогда, в Ленинграде, не стоила ломаного гроша. Никакая картина ничего не стоила. Я из своего пайка отдавал людям самое дорогое: пищу, а значит, жизнь. Я все получал на основании добровольного обмена, и мне еще были благодарны. А то, что на чаше весов в те дни равно весили Тициан и горстка крупы, — извини, войну устроил не я. И пусть дочка Романовского, которая наговорила тебе ужасов, катится со своими претензиями куда подальше!

— Мне не дочка наговорила. Инспектор МУРа. Он разыскал в Ленинграде Полунова. Улавливаешь? — злорадно спрашивает Альберт.

Пауза. Боборыкину уже не до того, чтобы сохранять лицо. Он оценивает ситуацию чисто практически — и приободряется.

— Не напугал. Пусть твой инспектор вместе с Полуновым тоже катятся подальше. Пусть он попробует со своими сказками забрать у меня хоть один холст! Срок давности, Альбертик, до того истек, что весь вытек. Думай лучше о себе.

— Ай нет! Коли дойдет до суда, я тебя утоплю по уши. На то есть «золотой период» Фаберже. Забыл, тестюшка? А за него полагается с конфискацией.

— Надеюсь, хоть это мы не будем обсуждать при Музе? — пробует Боборыкин остановить Альберта.

— Решил пощадить ее чувства? Не поздно ли? — Альберта сейчас остановить нельзя. — Сожалею, Муза, еще одно разочарование. В нашем семейном бюджете была хорошенькая доходная статья — «взлет Фаберже». Лил его Ким, сбывал я, а папочка ставил клеймо. Всегда собственноручно. Он запасливый, папочка, чего только не нахапал, по жизни шагая. За что ему и причиталось шестьдесят процентов барыша, мне — двадцать пять, а Киму, соответственно, — пятнадцать.

Кажется, сказано все. Но следует еще один удар, и наносит его Муза:

— Самое смешное, — говорит она медленно, — что Ким, кажется, пошел с повинной. Я теперь поняла, про что он говорил.

— Ай да Ким! — восклицает Альберт, почти с восхищением.

* * *

Ким исповедуется Скопину:

— И вот она ставит рядом двух моих Фаберже: одного с клеймом, другого без клейма — и начинает наглядно объяснять, чем клейменный лучше неклейменного! Конечно, дело не в Музе. Но когда понимаешь, что ты не ниже, если не выше старого мастера, а им тебе тычут в нос… считают недостижимым идеалом… Почему, скажите мне, Фалеев должен преумножать

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×