кочерыжка в мальчишеских зубах.

Она помнила эту певицу, Елизавету Дмитрук, теперь заслуженную-перезаслуженную, Лизкой, пучеглазой, худенькой девчушкой-сироткой. Родители ее погибли в войну, и воспитывалась она в семье Тараса Федченко, неродного своего дяди. Там, где теперь воспитывался и Эдик.

«А Эдика небось дома оставили,— неодобрительно думала Галина Федоровна.— Хотя он бы никому тут не помешал. Он тихий мальчик. И добрый. И чистый. И его любят в селе. И жалеют его, и неродного его деда Тараса,-и его мать певицу Елизавету Дмитрук».

Эдик был для села как бы постоянным напоминанием: вот жалуются люди, что у них то не так, это не получилось, а как увидят Эдика — высокого, красивого, с доброй, чуть виноватой улыбкой, — так сразу каждый понимает, что все это мелочи, а бывают на земле такие несчастья, которым нет и равных.

Эдику, как и Сереже, было пятнадцать лет, но в своем умственном развитии он остановился на четырех, от силы пяти годах, и остался таким. Была, правда, у него одна особенность, которая всех удивляла. В голове у него словно электронно-вычислительная машина щелкала. Его даже в специальный институт возили. В Москву. Но и там не разобрались.

Это был первый концерт Елизаветы Дмитрук в родном селе. Прежде она сюда не приезжала, словно была в чем-то виновата. Эдика на праздники старый Тарас Федченко возил к ней в Москву.

«А чем она виновата? — покачивая головой в такт романсу, думала Галина Федоровна.— И никто тут не виноват. Просто у нее гордость такая, что не хочет она видеть, как смотрят на нее с сочувствием. И уж, наверно, теперь она никого тут и не узнает. А интересно бы спросить,— думала Галина Федоровна,— помнит она, как я ей сахару-рафинаду дала кус чуть не с кулак. И как она грызла его потихоньку, как мыша. Тихая была девочка. Только разве спросишь?..»

Певица помнила об этом куске сахара и обо всем остальном. Но когда приехала, о Галине Федоровне не осведомилась. Она здесь давно не была и боялась, что в ответ услышит: «Умерла».

Она глазами разыскивала Галину Федоровну. Память на лица у нее была особая, резкая, цепкая, она бы ее сразу узнала. Но ее в зале не было, а было очень много лиц совершенно не знакомых и вместе с тем очень знакомых; она узнавала в них не тех, кто сидел в зале, а их родителей, даже их дедушек и бабушек.

«Вон Кулиш,— подумала она о Сереже.— Широконосый, как все Кулиши. А кто с ним рядом — не знаю. Наверное, из новых...»

Певица так много раз пела этот романс, что могла совершенно свободно думать о другом, и никто этого не замечал, и она сама этого не замечала.

«Какое лицо у этого мальчика, у этого Кулиша»,— подумала певица. Она уже давно не видела или не замечала таких лиц. Оно было словно освещено изнутри надеждой, нежностью, чистотой помыслов.

Сережа держал за руку Наташу. Он не мог бы объяснить, как это получилось, но это получилось, и Наташина рука сама оказалась в его руке; и вокруг был прекрасный, сверкающий, светящийся счастьем и радостью мир, и певица пела замечательный романс, и Наташа... И Наташина рука была в его руке...

Еще недавно Сережа, как, впрочем, и многие другие его сверстники, искренне считал, что если у композитора не получилась песня, то он называет ее романсом. Ему казалось, что романсы — это те же песни, только второго сорта.

«Как же я раньше не понимал,— думал Сережа,— что романс этот о Наташе? И обо мне. И обо всем том, что я должен ей сказать...»

Какое-то особое чувство, которому нет и названия — инстинкт, интуиция, телепатия? — подсказало артистке, что внимание зала ослабело. Она невольно усилила звук и, не меняя выражения лица, поискала глазами, что же отвлекло слушателей.

«Ах, вот оно что...» — улыбнулась про себя певица. Этот широконосый Кулиш держал за руку девочку, которая сидела возле него, а их ряд и ряд, что был за ними, смотрели не на сцену, а на эти соединенные руки.

Артистка вспомнила улицы Стокгольма, Филадельфии, Неаполя и Парижа, где юноши и девушки такого же возраста, ну, может, чуть постарше, ходят в обнимку, целуются на автобусных остановках, и с умилением подумала: «Нет, это у нас и лучше, и чище».

Впрочем, ее тут все умиляло. Особенно после того, как она поняла, как относятся к ее Эдику.

Наташа первая заметила, что на них смотрят, и выдернула руку. Сережа поднял глаза и увидел ухмыляющегося Васю Гавриленко и двух близнецов-шестиклассниц, которые глазели на Наташу, явно перенимая «передовой опыт»: вот так и они будут сидеть с мальчиками во Дворце культуры, как только перейдут в девятый класс. А если удастся — и пораньше.

— Посмотри на Ваську повнимательней,— сказал Сережа.— Чтоб запомнить, как он выглядел, когда у него еще были все зубы.

Наташа не улыбнулась. Вместе со всем залом она аплодировала артистке, которую вызывали на «бис», а затем негромко сказала то, о чем думала ночью, а потом еще целый день и не решалась сказать:

— Знаешь, Сережа... Я все-таки уеду.

— Куда? — не понял Сережа.

— К отцу. Мы получили от него письмо. Он приедет. За нами.

— А как же...— спросил Сережа. Он хотел спросить: «А как же я?.. Как же мы?..», но не решился, настолько чужой вдруг показалась ему Наташа.

— Не знаю, — ответила Наташа. — Тише, на нас смотрят.

Певица снова посмотрела в зал, туда, где сидел этот мальчишка, этот Кулиш с таким удивительным, прекрасным, широконосым и большеглазым счастливым лицом, и сразу же отвела взгляд.

«А может, и не из Кулишей, — внезапно со скукой подумала она.— Может, мне все это только вообразилось».

Глава третья

НЕОБИТАЕМЫЙ ОСТРОВ

Колхоз имени 12-летия Октября имел свой собственный Необитаемый остров. С одной стороны его полукольцом охватывала река, с другой — болота и ерики. На Полесье, с его двумя миллионами гектаров болот, много таких островов, поросших черной ольхой, соснами, осинами, березами, кустарниками и толстыми, узловатыми стеблями тростника с серыми метелками.

В центре острова на поляне, сплошь застеленной фиолетово-розовым вересковым ковром, колхоз поставил охотничий дом, а вернее, небольшой домик для гостей — деревянный, с новенькой, сияющей, как начищенная латунь, соломенной стрехой. Перед домом на столе из гладко обструганных и плотно пригнанных досок лежала свернутая скатерть, рядом с ней посуда — бокалы, ложки, вилки, хлеб. Наташа отрезала ломоть хлеба, намазала маслом. Сережа почувствовал, как во рту у него собирается слюна. Ему хотелось есть. Он сплюнул и сказал:

— И все-таки это предательство.

— Сережа! — возмутилась Наташа.

В джинсах, в черном тонком свитерке она казалась Сереже такой красивой, что он старался на нее и не смотреть.

— Предательство! — повторил Сережа. — Ты не должна уезжать.

— Тебе с ветчиной или с сыром? — спросила Наташа.

— С ветчиной.

Странный у девчонок способ резать ветчину или хлеб. И у женщин тоже. На весу, в воздухе. Наташа задела локтем легкую металлическую вазу с цветами и опрокинула ее на стол.

— Да убери ты эти ромашки! — Сережа злился, и ему было противно смотреть на эти цветы. — Какой сыр?

— А тебе не все равно? Наверно, голландский.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×