До службы в армии Розенблюм работал на заводе, вечерами посещал художественную студию при районном Доме культуры, читал книги о великих мастерах кисти и мечтал о шедеврах. Его считали одарённым, за маленькие пейзажи он получал премии на конкурсах, но он мечтал о «настоящей» картине...

В начале марша он с восхищением смотрел вокруг, изумляясь суровой красоте зимней Карелии. Теперь же обычно мечтательное, задумчивое выражение его лица сменилось злым, жёстким: лес, снег, холмы, капризная линия дороги и прочие красоты карельского пейзажа утратили для него интерес, он думал только о привале, о том, чтобы выдержать...

Комсорг миномётного взвода Ильин, стройный, высокий, с энергичным и мужественным лицом, шёл за Розенблюмом. Пожалуй, только постоянное общение с природой, суровая борьба с ней делают лица такими мужественно-красивыми. Эту красоту хорошо чувствуют женщины, но Ильин в свои двадцать два года был аскетически строг к себе и предпочитал женскому обществу свой молоток геолога, рюкзак за плечами и «Анти-Дюринга», аккуратно уложенного между прочих вещей: Ильин увлекался философией. Прежде он работал геологом в Заполярье. Продолжительные экспедиции в хибинской тундре закалили его и приучили к выносливости.

Отстав от Ильина на десяток шагов, шёл Филиппенко.

Да, не всегда нужно бывает съесть пуд соли, чтобы узнать человека. Как презрительно кривились у него губы, как гордо выпячивал он широкую грудь, как выставлял вперёд «волевой» подбородок, когда появился в батарее! Он принёс и положил в тумбочку учебник борьбы «самбо» и объёмистую книгу «Американские монополии в борьбе за рынки». Прошло немного времени,— он стал частенько бегать в санчасть, уверяя, что болен, то ангиной, то поносом, то ещё чёрт знает чем, просил освобождение, а в столовой, когда ему доводилось распределять пищу, себе всегда стремился подложить больше, чем товарищам. Обе же книги были забыты в тумбочке возле флакона из-под духов «Шипр». Поистине жалким кажется сейчас его красивое лицо. Он думает о привале, о том, как там он скажет капитану, что дальше не может идти, не может потому, что у него болит... что? Всё... И он идёт, чутко прислушиваясь к себе, и ему кажется, что он на самом деле болен, что у него растяжение связок, что рука невыносимо ноет, что его горло обметал белый налёт ангины,— и нет иного выхода, как сойти с марша...

Никого ты не обманешь, Филиппенко! Знают тебя твои товарищи. Это там — в тихой, удобной городской жизни — ты мог бы красоваться выпяченной грудью и тонкими пижонскими усиками, покоряя глуповатых девиц. А вот здесь, где дали тебе «полную боевую», повесили на плечи двуногу-лафет и сказали, «шагом марш!»—вот здесь-то не солжёшь, не обманешь — ни других, ни самого себя.

А вот сзади тебя идёт Ибрагим Османов, у которого ты — помнишь? — вырвал однажды из рук ту самую книжку с учёным названием — про американских монополистов,— вырвал, когда тот с уважением листал её страницы со сложными диаграммами,— вырвал и сказал: «Что ты в этом понимаешь?..»

Что ж, может быть, после ФЗУ и впрямь трудно разобраться в такой учёной книге; может быть, бурить нефть на Эмбе Ибрагиму Османову — дело более знакомое, чем тёмные дела Моргана и Дюпона, да не в том суть. Сейчас трудно ему так же, как и тебе, и даже труднее: впервые этой зимой стал он на лыжи. А ведь нет у него твоих позорных мыслей в голове; пыхтит, дышит тяжело, а идёт; задержится на мгновение, подкинет повыше на спине лотки с минами весом двадцать восемь килограммов, передохнёт в этот ничтожный миг, смахнёт с широких скул, с длинных ресниц снег — и идёт! Никогда не было так трудно. А надо идти. Надо идти. Надо... И идёт Ибрагим Османов, бывший рабочий эмбийских нефтепромыслов, ныне миномётчик, идёт километр за километром. Раз надо — значит надо, и тут ничего не поделаешь!

Вслед за Османовым движется Володя Таланцев.

Он всегда любил спорт. Особенно ринг,— с азартными, ежесекундно срывающимися со своих мест зрителями, с восторженным криком и пронзительным свистом, которые удесятеряют силы и прибавляют боевого духа. О, незабываемая минута, когда на соревнованиях боксёров легчайшего веса судья торжественно поднял его руку и объявил победителем! А стадион, дружно ухающий, когда один конькобежец обгоняет другого! Ветер воет в ушах. Остро наточенные коньки сами летят по зеркальному льду. Сотни глаз прикованы к каждому его движению. О, заветная ленточка финиша, разорванная его грудью!..

А здесь нет ни ленточки, ни судьи. Надо идти и идти, сквозь снег, сквозь ветер, неровной лесной дорогой, а противогаз сбился на бок, фляга съехала к пряжке, лопатка бьётся ручкой о ноги. Тяжёлая плита лишает привычной устойчивости, и нужно всем телом напрягаться, чтобы, съезжая с крутых холмов, не потерять равновесия и не упасть. Но всё это кажется пустяком. А вот если на марше у вас разболелась нога,— это действительно катастрофа!

Когда в пять утра дневальный прокричал: «Подъём! Тревога!» — будто сквозной ветер ворвался в казарму и заворотил все одеяла на спинки кроватей. Таланцев, бросившись к табуретке, на которой было сложено обмундирование, начал торопливо одеваться, думая лишь о том, как бы не опоздать в строй. Он быстро натянул ватные брюки, обмотал ноги портянками, сунул их в валенки и, на ходу застёгивая гимнастёрку, бросился к пирамиде. Раньше ему не приходилось иметь дела ни с сапогами, ни с валенками, ни с портянками. Став солдатом, он всегда навертывал их как-нибудь, но до сих пор всё сходило гладко.

Уже подбегая к пирамиде, он понял, что навернул портянку плохо, она сбилась на пятке в твёрдый комок и, пожалуй, натрёт ногу в пути. Но дорога была каждая секунда, переобуваться он не стал, решив сделать это при первой возможности.

Когда Таланцев выскочил во двор, воздух был наполнен глухим рокотом, урчанием моторов. Медленно проезжали автомашины, едва не налезая друг на друга. Пошли, вдавливая в дорогу снег, тяжеловесные самоходки, глуша всё вокруг своим рёвом; какой-то связист, склонившись около своей рации с длинным прутиком антенны, кричал в трубку:

— Я — «Сирень», я — «Сирень», вы меня слышите?

«Кто тебя услышит?» — подумал Таланцев, направляясь туда, где строилась батарея.

Пока Розенблюм бегал за буссолью — он по рассеянности забыл её взять — Таланцев, отойдя в сторону, нагнулся снять сапог и сейчас же отскочил. Мимо, едва не задев его, прогромыхала самоходка. Из люка высунулась голова.

— Ты что, ослеп?

Он узнал голос знакомого самоходчика.

— Ничего, Ваня,— до самой смерти не помру!

В ответ ему погрозили кулаком.

Так ему и не удалось переобуться. Батарея построилась, вышла из города и двинулась по дороге. Он с завистью посматривал на проезжавшие машины. «Едут, черти, а тут — ковыляй на своих двоих».

На первом же привале он переобулся, но было поздно... Он шёл, стиснув зубы. Нога болела немилосердно. Иногда, чтобы хоть на несколько мгновений избавиться от острой боли, он останавливался, нагибался вперёд, налегая всем телом на палки, и отдыхал. Но после каждой такой передышки боль вспыхивала ещё сильнее, и он шёл, ругаясь громко, и ветер относил его ругательства далеко назад. Чтобы не задерживать других, он решил идти последним. Скоро ли, наконец, привал, и можно будет сесть, не двигаться две, три, десять, двадцать минут... А пока лучше не думать. Кто это говорил — «Боль — это моё представление о боли»? Грек какой-то? Да, пусть бы на этого грека нацепили полную боевую, навалили на плечи лотки да с натёртой ногой пустили по этой проклятой дороге,— посмотреть бы, как он избавится от этого «представления»... Но, пожалуй, есть во всём этом и что-то смешное. Хотел сделать лучше,— получилось хуже. А не хотел бы делать лучше,— всё было бы хорошо. Ну, опоздал бы в строй! Не хотелось, чтобы было стыдно перед Спорышевым... И вот результат!

Да, Спорышев — это человек!.. Недели две назад они долго разговаривали. Когда его вызвал Спорышев, он думал — будет очередная взбучка: дисциплина, долг воина... Было и это, но как-то совсем не так, как ожидал Таланцев. В сущности, это был первый разговор—настоящий, откровенный, не похожий на те, к которым он успел уже привыкнуть. Хорошие у сержанта глаза — голубые, с лёгким прищуром, они с удивительным пониманием смотрят на тебя, и, кажется, всё, что ты скажешь, ему уже известно, но ты не знаешь, что он сам думает обо всём этом... Да, с чего же начал Спорышев? Он спросил, читал ли Таланцев «Клима Самгина»,— там хорошо показано, к чему приводит человека индивидуализм. Как это он сказал? «Вы считаете, что вы лучше всех, умнее всех, а вы исходите из мысли, что вы — не лучше всех, и все — не хуже вас». Неплохо сказано...

Потом говорил о коллективизме, о том, что Таланцев не знает, что такое — жить в коллективе... Это,

Вы читаете Преодоление
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×