И обретшей снова силу рукой, и с образовавшейся внутри лёгкостью, вынул он котёнка из воды и кошке на простынь положил.

— Давай, мамочка, займись сыном.

Кошка потянула морду, начала жевать пуповину. И, конечно, ожила бабушка, вынырнув из сериального омута.

— Ты что же делаешь? — и потянула зловещие свои скребки к кошачьей идиллии.

— Пусть живёт, не трожь.

Но бабушка сгребла уже — и обратно.

Он перехватил её руки и потянул котёнка к себе, меж всем этим болтался жёлтый омытый от крови пузырь на сизой пуповине.

— Сдурел ты, что ли?!

Сергей Викторович боялся котёнка повредить, а бабушка больно крепко вцепилась в жертву свою — и выпустил котёнка, и возмущённо воскликнул.

— Отдай! Пусть живёт!

И опять окунулся котёнок в ведро, опять всё по новой. Мученик, что сказать. Куда ни сунься — мученик. Материнское лоно и то удосужилось поизгаляться… Впрочем, жалкую сцену эту надо было доигрывать.

— Нет, иди давай, ты своё дело сделала.

И Сергей Викторович переправил котёнка из ведра обратно к кошке — а по полу ручьями вода.

— Да что ж такое! Да хрен с вами тогда! Зачем вы меня вызванивали-то? Спасает он. Спаситель. Мало кошек, что ли?

— Не мучь его, Серёж, — слабо сказала откуда-то справа жена — он не заметил, как она подсела рядом. — Смотри, у него животик от воды уже надулся, он не выживет.

— Чего это он не выживет?.. С чего бы ему не выжить.

— Да я, кажется, ещё и ножку ему раздавила, когда тянула… знаешь, как чахохбили в консервах… там косточки, когда их кусаешь, рассыпаются. вот и у него косточка, по-моему, также.

— Да ну… тебе померещилось… — чахохбили он помнил, эти залитые сладким томатом косточки… и коренные зубы его помнили, как они рассыпаются при лёгком надавливании, но причём здесь котёнок.

Впрочем, пелена медленно спадала с глаз Сергея Викторовича. Он увидел, что котёнок уже едва шевелится и головы почти не поднимает, из-под белого слипшегося сосульками пушка синеет раздутое пузко. Там под водой выглядел он гораздо сильней и живей.

И вся жизнь в Сергее Викторовиче как-то разом угасла. Он молча встал, подобрал недавно брошенные в порыве сигареты и пошёл на балкон.

А утопление продолжилось.

Сигарета курится минуты четыре, но и до шести можно в задумчивости растянуть… Картинки крутились в Сергее Викторовиче: белая морда тянется вверх сквозь колеблющуюся воду, загребают, не находя опоры, белорыжие лапчонки, и вот курится сигарета, а они там всё гребут и гребут, и вот лохматый материнский живот, вибрирующий от мурчания, сейчас бы туда, белой мордой в тепло и темень и мягкость.

— Шевелится ещё? — спросил он, вернувшись. До конца доводила дело его бедная Наташа.

— Ага… — побелела, обескровилась, синяки зачернели вокруг глаз.

— Ужас. Как долго. — с состраданием посмотрел на неё.

Но вскоре всё закончилось. И сериал даже закончился.

— И правда, крупный какой, — взглянула на вытянувшийся трупик Наташа.

Мёртвое всегда почему-то крупнее да тяжелее кажется — всегда значительней смотрится, чем то, что осталось жить.

Бабушка сложила котёнка в мешочек, мешочек — в целлофановый пакет с жёлтым логотипом гипермаркета, в котором этот пакет когда-то набивала продуктами вспотевшая кассирша в синем форменном фартуке…

— Надо было оставить, что ли… а то родится теперь какой-нибудь недоносок, опять топить… Хоть бы не было больше никого… — пробормотал Сергей Викторович.

А больше никого и не было. Сергей Викторович выплеснул ведро в унитаз. Что ж так тошно, думалось ему, опрокинувшему воду в белую с жёлтым воронку, бывает и хуже, бывает их вообще в туалете смоют, а они застрянут в трубах и кричат, и сутки могут так кричать в кошмарной этой бесконечной трубе под постоянным водопадом из дерьма.

Кулёк снесён был бабушкой на помойку. Супруги остались наедине, ах, ну да — кошки ещё. Веня с Куськой, надо сказать, в комнату ни разу не зашли за время всей процедуры — выглядывали притихшие из коридора… Наташа всё сидела над Василисой, а у той были влажные, слезящиеся, как у старушки на холоде, глаза, и всё она мурчала утробно, словно кормящая мать — механизм-то был уже запущен, но в коробке рядом — одна белая простынка в разводах.

— Прости, милая. Убили мы твоего сыночку. Вот теперь вместо сыночки… — Наташа покачала в руке тот серый гладкий камень. Вид камня Сергея Викторовича совсем расстроил.

— Ф-фу… есть у нас корвалольчик, что ли? Что-то тяжко. Ну, бабка, ну, киллерша.

Сергей Викторович помассировал ладонь — в ней по-прежнему трепыхался котёнок. Это надолго теперь — подумал он.

— Жалко? Несчастный мой. Там, на кухне, в гарнитуре, где стеклянные двери.

Наташа сидела на полу перед коробкой, немного раскачиваясь, кошка тянула к ней голову, слушала разговор. Сергей Викторович за корвалольчиком не пошёл, присел на край дивана.

— Выпить надо, пожалуй. водочки.

— Выпей… спрячься от жизни, — тихо, бесцветно сказала жена.

— Почему спрячься-то сразу… это, типа, обезболивающее.

— Мы у Васиньки сына убили, а ты хочешь, чтоб без боли всё прошло.

Сергей Викторович заглянул в Наташино лицо: напряжённо поджатые губы, нехороший блеск в глазах. Приближалось. Сергей Викторович насторожился.

— Ох, полодиннадцатого уже, магазины закрылись, — говорил он, ища перемен на её лице, — без водочки, видно, придётся… да? полторушку крепкого возьму и нормально, пусть другие за котят болят, уж лучше так… пять минут попырхался, да только — не всю жизнь по помойкам на морозе. разве нет?

Молчала Наташа — перемен не было.

И вдруг обернулась, глаза оттаяли, словно вынырнула Наташа из холодных вод каких-то северных, где лежала она обмылком льда, вынырнула и ласково по мужу взглядом пробежалась.

— Ты и ребёнка нашего так… — сказала она, не обвиняя, робко, сама виновато улыбаясь оттаявшими и от того потёкшими в два ручейка глазами.

Сергей Викторович хотел было помрачнеть, но оказалось, что и так мрачен дальше некуда и просто холодно отвечал ей взглядом. Выговорил, наконец:

— Я ждал, что ты так скажешь. Только зачем это.

Приближалось… год Наташиной тьмы с пауками, вгрызающимися в пах, и кровавыми мальчиками. Тьмы, ставшей общей. И он огляделся. За беготнёй, топлением, странное место, в котором он жил, как-то размылось, оказалось не в фокусе, но теперь вернулась резкость очертаниям — особая такая резкость. И вот, допустим, кресло стоит, и само оно, как в дымке, а то, что подрано оно кошками, нитки висят и вытерты до бежевых плешей подлокотники — очень чётко видно. И столик журнальный, сам по себе — ничто, но вот покосился он, и этот угол, насколько он покосился, видно, и очень видно, что из щелей, его перекошенных сочленений — шканты редкими зубами желтеют. А поверх столика: и с обшарпанными краями газетки, и книги — такие же, и бутыльки с лекарствами и косметическими средствами, и даже пустая коробка от конфет. Все они отдельны и лезут в глаз.

Разруха. Разруха ползла из всех щелей и углов. Уж сколько они бились с ней, выметая, разгребая пятачки для жизни, но разруха забирала своё, раз за разом, как пустыня пожирает незащищённые дамбой оазисы. Наташа всё покупала отчаянно какие-то безделушки, чтобы сдобрить жизнью их дом, их гнёздышко, сделать его под себя. То куклу фарфоровую купит и поставит на полку — а у неё отломится нога, сама она скривится на бок, и всё — она уже оборотень, слуга разрухи, с которой боролась Наташа. Или принесёт

Вы читаете Наташин день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×