Звонил Хозяйке, шутил: — Мы с Дачей мерзнем, не можем включить колонку…
Заочный инструктаж превратился в испорченный телефон. Я только нацедил полную кухню газа, устроил душегубку. Соврал Хозяйке, что все получилось, чтоб не считала меня безруким идиотом.
К вечеру Дача заохала, как человек, которому нехорошо. Скрипела, стонала, хваталась за сердце, вскрикивала, лила воду: опять это сводящее с ума «бззз» — будто доят бесконечную корову в громкое ведерко.
Вырубило электричество. Наверное, постарался масляный радиатор. Я посовестился звонить Хозяйке среди ночи. Дождался утра. Продрог и отсырел.
— Снова не можете зажечь колонку? — спросила.
— Нет, у нас с Дачей теперь вышибло пробки. Подскажите, где щиток?
Неприятности случались, обычно, к вечеру — что-то отламывалось, отваливалось, гасло, протекало…
Я наловчился засыпать под звуки разрушения — так домочадцы не обращают внимания на каркающий кашель родственника-старика.
Ледяным ноябрьским утром я открыл глаза. Спал уже в одежде. Проводка не тянула радиатор, разве пару часов, а после вылетал предохранитель. К утру в комнате становилось прохладно, я зяб, поэтому заранее утеплялся перед сном…
Я встал и сразу почувствовал тишину. Дача молчала. Ни хрипа, ни вздоха. Прошелся. Не скрипели полы и двери. Вечно капающая вода больше не сочилась из крана.
Было очень светло и бело. Я поглядел в окно. Двор покрывала бледная изморозь. Кусты и грушу запорошило ледяной пудрой. Качельные веревки были точно из серебра.
Дача остыла, затвердела. Осунулась, как покойница.
Я позвонил Хозяйке.
— Колонка? Проводка? — спросила недовольно.
— Не в этом дело… — я замялся. Странно было это произносить. — Знаете, мне кажется, ваша Дача умерла…
Меняла
Мне было двенадцать лет, и меня именно что отпиздили.
Не поколотили — это безобидное слово из лексикона гайдаровских дачных потасовок: яблочные хулиганы колотят пионеров, а пионеры дают хулиганам по шеям.
Жадин и ябед лупят. Поймали Федьку и отлупили. Что еще происходило в книжках издательства «Детская литература»? Задавали трепку, отвешивали тумаков. Не вспомню, в какой повести отважный мальчик выговаривал уличной шпане: — Вы можете меня избить, но!..
Избить… Меня отпиздили. И прежний мир лопнул, как хрупкий елочный пузырь, — телевизионный ирий Петровых и Васечкиных, эдем кудрявых Электрониников и глазастых Алис — все вымышленное советское детство разлетелось на брызги и осколки. До шестого класса я сберегал весь этот художественный пшик, словно праздничный шар в коробке с ватой. И вдруг — хруст стеклянной скорлупы… Отпиздили.
Я не был трусом, не боялся драки как таковой, меня не пугала перспектива подбитого глаза, опухшей кровоточащей губы. Обо всем этом я читал или видел на экране — легитимный бойцовский грим из мальчишечьих историй. Я бы вытерпел боль лицевого ушиба. Были же в моем опыте разбитые колени, сломанное предплечье. Произошло другое — отпиздили…
Точнее — отпиздил. Он. По имени Витя — так мне представился. Позже сообщил, что ему пятнадцать лет, хотя Витя не походил на подростка, скорее, на крепенького юного мужичка — плечи, грудная клетка, на губе шерстились редкие усики. Туловище у него было приземистое, татарское, голова круглая, как у якута, — с темными, гладкими волосами. А лицо привычное, украинское — таких много.
В тот год я поменял школу, мы переехали из городской окраины в центр.
На новом месте все пошло наперекосяк. В этой школе будто собрали ребят иной человеческой породы. Они совсем не походили на моих прежних товарищей. Ни обликом, ни повадками. Одноклассники выглядели взрослее меня, долговязые, пошлые и плотские. Давно уже не дети — точно я на два года ошибся классом. Они прекрасно знали, что такое выгода и благо, — будущие солдатики капитализма. Я был для них пионерским рудиментом из архаичного советского балаганчика.
На уроке мира классная руководительница поинтересовалась национальностью моих родителей — формальная отчетность для журнала.
Я беспечно ответил: — Папа — русский, мама — чувашка…
Какой-то весельчак переспросил: — Чебурашка? Чушка?
Захохотали. Один начал, и остальные подхватили смех, как заразу. Учительница улыбалась.
Я получил записку: «Чушка».
Помню урок пения. Я поднял руку, вызвался. У меня был хороший голос. Может, и не такой звонкий, как у всесоюзного Сережи Парамонова, но чистый.
Я стоял перед хихикающим коллективом и верил, что после песни они меня полюбят. Мне виделась знаменитая сцена из «Электроника» — исполнение «Крылатых качелей». Я запою, и все сбегутся, заслушаются.
Спел. И не мог поверить — они смеялись так, будто с меня упали штаны. Обескураженный, я сел и получил записку с мерзким словом.
Подумать только, я был таким любимым в прежней школе. Заводила, запевала. А тут на тебе — «Чушка — задрот».
Сосед по парте, с которым я пытался подружиться — поразительно, я интуитивно выбрал для общения неуважаемую особь, — отодвинулся от меня! Бедняга испугался, что травля коснется и его. В тот день я принес домой в портфеле дохлую синичку — подсунули, а я и не заметил.
Пятый класс я окончил крепким хорошистом, а в этой школе сразу нахватал троек. Не потому, что не тянул программу, — я был контужен враждебным приемом. Не понимал, чем провинился, как мне себя вести? Я не понравился ни учителям, ни школьникам…
Тяжелый, одинокий был сентябрь. В новой квартире не было телефона, я выбегал звонить прежним друзьям из автомата, пару раз съездил в покинуто школу. Но детская память коротка, меня позабыли за лето, за сентябрь Я был для них эмигрантом, призраком на спиритическом сеансе.
Витю я повстречал в зоопарке, возле клетки с тянь-шаньским медвежонком. В теплое воскресенье бабьего лета. Таким я был — выписывал «Юного натуралиста» и по какому-то редакторскому велению отправился наблюдать звериные повадки. Я мог еще при этом напевать: «Может, у оранжевой речки, все еще грустят человечки, потому что слишком долго нету нас…» — с меня бы сталось, с комнатного…
И вдруг услышал за спиной: — А ведь жаль его, лохматого… Нехорошо животных за решеткой держать. Им бы на природе жить.
Я оглянулся: — Да, жалко…
Я был в школьной форме. Пиджак с алюминиевыми пуговицами — темно-синий, как обложка ленинского сочинения. На рукаве шеврон с солнцем и книжкой. Рубашка, красный галстук.
Витя — в обычной одежде. Штаны, футболка, кроссовки.
Он вытащил пачку сигарет: — Курить будешь?
— Нет, — я смутился. Вопрос был не пионерским. Дворовым.
— И не надо, — он улыбнулся. — Вредно. Я вот тоже скоро брошу'. Надо только волю в кулак собрать… Ничего, соберу! — Он закурил. — Как тебя зовут? А меня Витя! Ну, что — по мороженому за знакомство?
Таких, как я, в СССР водилось много. Кто мы были: обычные Пионеры-Элои. Беспечные существа. Моя катастрофа заключалась лишь в том, что я до последнего свято верил, что из советского детства навсегда изгнана угроза и опасность…
На беду хищный Витя укладывался в кинотипаж хулиганистого, но славного парня. Того самого,