ни было помощнику пристава: носится в воздухе заразительный микроб и уловить его — вне полицейских сил. Растет неудержимо обыватель вопрошающий и ищущий, жадно хватающийся за каждый печатный клочок бумаги.

— Жажду учения, душа горит, а некогда читать, — слышу я от Сергуньки Маштака, который порой завернет ко мне за газетой и для разговора: — во время праздника лишь да на ходу за скотиной… Отдыху у нас мало, живем как быки: в ярмо запрягли, занозиком заткнули и шагай бороздой… И уж с нее не сшибемся… Ну какое же тут чтение? Так, безо всякой тактики и практики… ни обдумать, ни в голову взять как следует… И поговорить не с кем…

— А с дедом? — говорю: — ведь он тоже — книгочей…

— Дед — человек закоснелый. В нем одно: религия, Бог, рай, муки вечные… всякие страхи… Поскользнулся, упал — «Бог наказал»… — «Вот, Сергунька, Богу не молишься — вот оно»… У него все с молитвой, все с Богом: и украсть леску общественного, и обмануть, и уверить человека, что лошади, например, шесть лет, а ей шестнадцать… на ярмарке… Да и все у нас так: один одного Богом утверждают, один одного Богом обманывают… Ничего святого в жизни: любви нет, правды нет…

Этот преувеличенный пессимизм, которым бессознательно щеголял мой собеседник, был несомненным отражением современности нашей с ее горечью и разочарованием. Действительность — в нашем уголку, по крайней мере — все-таки менее безотрадна, чем изображал ее молодой обыватель. Его просто увлекала эта невинная роль — обличителя — и он, потрясая газетным листом, не без эффекта восклицал:

— И все это происходит в двадцатом столетии… время пара, электричества, летательных аппаратов!..

Немножко смешно было слушать его в такие минуты. Но вообще — трогательно: его жажда познания, его искания были живым свидетельством того, что новое, неясное, что просачивается в тихую, патриархальную жизнь нашего уголка, не все нелепо и сумбурно, — есть и светлое, вздыхающее о правде и сознательной жизни…

VI. Интеллигенция

Мы плыли на лодках — целой флотилией — вверх по реке — «против течения»…

В наших глухих местах, где полиции много и она изнывает от скуки, собраться кучке интеллигентов — поболтать, выпить чаю, попеть — не то чтобы совсем нельзя, а как-то не принято. Нет уверенности в отсутствии внезапностей: а вдруг ретивый пристав — человек, правда, любезный и просвещенный, из народных учителей — вдруг он вдохновится и решит блеснуть бдительностью? Примеры бывали… Конечно, из именинной пирушки не создашь политического заговора, но гостеприимных хозяев таскали в полицейское управление для конфиденциальной беседы. Удовольствия мало…

И так как у нас все друг друга коротко знают, все тесно переплетены между собой если не кровным родством и свойством, то кумовством и товарищескими отношениями детства и юности, то всегда какой- нибудь бравый урядник предупредительно выдаст служебную тайну:

— Вы, Антомоныч, того… как его… Песни играть играйте, а от разговору лишнего поддержитесь: следим… Приказано дознать, нет ли мол чего такого… из политики… Мы с Авдюшкиным вчера на пузе до самых кочетов лежали под вашим забором… Конечно, поснули… Ну, доложили, что все в порядке: сперва, мол, сыграли «Пыль клубится по дорожке», после «Орелика» и… все…

Поэтому, чтобы не доставлять излишнего беспокойства и искушения блюстителям тишины и благонадежного поведения, установилось как бы молчаливое соглашение: для товарищеских собраний и собеседований — пусть самых безвредных и невинных — выбирать места пустынные, девственные, подальше от жилых поселений, защищенные естественными препятствиями — например, водой — от внезапных набегов… Словом — лоно матери-природы…

И вот мы плывем за реку, в монастырский лес, на зеленые берега мечтательно тихого озера Долгого, где можно и петь во весь голос, и подрывать основы с спокойной уверенностью, что нас никто не прервет в самый оживленный момент нашего собеседования…

Над нами поднимаются меловые горы правого берега с своими живописными обрывами, размывами, черными буераками, тощим кустарничком, цепко ползущим вверх, и нависшими камнями. Седые, голые, задумчиво-безмолвные стражи старой, славной реки, хранящие не одну тайну былых времен в своих сырых пещерах… И бирюзовым зеркалом поблескивает тихая, обмелевшая река. Вдали, ниже, в ласковых лучах вечернего солнца сверкает белая баржа с нефтью, недвижная, тяжело легшая на песчаный откос. И словно уснул водовоз с бочкой, заехавший на самую средину реки. Живыми пестрыми цветами шевелятся бабы, полощущие белье, и на косе голые тела ребятишек…

Все — близкое сердцу, милое, давно знакомое, — тут, в этой патриархальной станице, я переступил давненько когда-то порог гимназии, отведал впервые горечи и сладости познания… Мой родной угол — в двадцати верстах отсюда, но он тесно и прочно пришит к сей пуповине многими сторонами своего бытия… Я же еще тесней связан с нею воспоминаниями отрочества, и юности и люблю ее, как очаг, дававший нашим глухим местам культурных работников, — вся наша местная интеллигенция крещена в этой купели…

— Вот с этой горы мы проводили в мае девятьсот шестого нашего Ивана Рябоконева на агитацию к краснянцам, — говорит мировой судья, усердно работая веслами. — Помнишь, Ваня?

Молодой инженер с комически мрачным видом отвечает:

— О таких вещах принято забывать поскорей…

— Вопрос об оружии — помню — у нас тогда много взял времени… Искали все револьвера — надо же было вооружиться на случай нападения черносотенцев. Ну, револьверов не оказалось. Нашелся пистолет старинный… заржавленный… фунтов этак четырех весом… Большой, страшный… Стрелять не годился, а попугать можно было… Ну, смотрел-смотрел на него наш Иван… — «Дайте мне — говорит — дубинку поувесистее, лучше будет»… Выбрал толстую палку, сучковатую, и пошел… на проповедь…

Грустью и юмором обвеяны были эти воспоминания о не очень давнем, но далеко уже отодвинувшемся времени, когда кучка местной молодежи деятельно приобщала местное население к освободительному движению. Много было тогда и смешного, и интересного, и яркого, и трогательного. Завоеваны были позиции немаловажного значения. Их пришлось, конечно, потом сдать. Но время это не прошло без следа для нашего угла. Оно тесно сблизило массы с местной интеллигенцией, по рождению почти сплошь идущей из низов, и эта близость, взаимное тяготение чувствуются и поныне.

— Оказался каким превосходным агитатором! — с добродушной усмешкой продолжал судья: — хутор считался скалой патриотизма, а после таких радикалов дал, что лишь руками разводили…

— А вы меня все куском природы звали, — с упреком сказал инженер.

— Да это Петр Петрович… «Иван — это вот какой человек: кусок природы, а не человек!..» А кусок-то природы взял да и приятно разочаровал нас…

Мы добродушно смеемся над куском природы вместе с ним самим… И так приятно было развертывать свиток воспоминаний, что кто-нибудь непременно отметит деталь, забытую другими, другой прибавит, третий вставит остроту, и над тихой рекой перекатывается, дружный, ясный смех.

— А какие торжественные проводы были!..

— Еще бы… Как сейчас в глазах стоит: спустился он с горы к монастырю, а мы запели: «Вы жертвою пали…» И он остановился, поднял свою дубинку и погрозил нам: «черти»!.. Как хорошо было… Господи!..

Компания наша — людная и пестрая как по возрастам, так по профессиям и общественному положению. Есть военные люди, врачи, судьи, адвокаты, учителя, студенты, курсистки, купцы, просто чиновники… Все мы — особенные патриоты своего родного угла, неблагонадежные, крамольные, состоящие в подозрении, но — патриоты… Мы связаны с краем узами рождения, но большинству приходится жить и работать на стороне, отчасти — по независящим обстоятельствам, отчасти — потому, что в родном краю места нет, не к чему рук приложить…

Наш край — особенный. Как это ни странно, а здесь изъяты из употребления те общественные

Вы читаете В глубине
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×