Вдова сильно побледнела. Перед ней возник призрак нищеты.

— Как же это? — пробормотала она дрожащим голосом. — Ведь у нас были заемные письма и расписки Стася.

Лопотницкая подалась вперед и посмотрела на Эмму пронизывающим взглядом.

— Заемные письма! — крикнула она. — А кто их писал? Нотариус. Ицкевич какой-то! Разве могут иметь цену документы, написанные каким-то Ицкевичем? То, что вот такие Ицкевичи и весь теперешний сброд делают, то… то… то… никакой цены иметь не может. В том-то… это… это… это… и беда, что над нами властвуют Буциковские, а Жиревичи вынуждены продавать свои имения Буциковским. Стась продал имение Буциковскому, и те, для кого эта продажа оставалась тайной, потеряли все, что ими было вложено в Жиревичи. Буциковский, хоть и взял себе Жиревичи, конечно, ничего не выплатит… этот… этот… этот… экономишка!

Она снова оперлась головой на спинку кресла и уставилась в потолок. Пальцы ее судорожно мяли края французской шали, а губы были сжаты так сильно, что под высоким, испещренным множеством морщинок лбом видны были в профиль только две резкие, сходившиеся линии носа и подбородка. Так она просидела до позднего вечера, не обмолвившись с дочерью ни единым словом, молчала она даже тогда, когда Розалия с распухшим от слез лицом поставила перед ней стакан чаю и долго и горячо целовала ее руки. Если бы не широко раскрытые глаза, бессмысленно глядевшие в потолок, можно было бы подумать, что она спит или находится в глубоком обмороке. Под вечер она начала что-то еле слышно бормотать. Розалия, внимательно прислушиваясь, смогла разобрать только отдельные слова:

— До чего дожили! Сын помещика…

И потом:

— Доченьке ничего не оставлю… рукоделие… только… рукоделие…

Около полуночи Лопотницкая поднялась с кресла и попросила Розалию помочь ей раздеться. Напрасно дочь допытывалась, как она себя чувствует, не нужно ли сходить за чем-нибудь в аптеку. Она не отвечала. Ночью Розалия не спала и все время прислушивалась; ей казалось, что она слышит стоны, приглушенные подушкой. Но она не осмелилась, однако, заговорить или зажечь свет, а когда утром она очнулась от недолгой тяжелой дремоты, то вскрикнула от удивления и радости: мать ее сидела на краю кровати, одетая как всегда, в шали, в нарядном чепце, даже в очках, прямая, с обычным, только еще более торжественным выражением лица.

— Как вы себя чувствуете, мама? Не больны ли вы?

— Ничего подобного. Чувствую себя, как всегда. Поди отвори ставни, а потом приведи себя в порядок и отправляйся в город. Купи десять листов почтовой бумаги, десять конвертов, чернил, перьев… смотри только, чтобы перья были мягкие.

— Мамочка, а зачем все это?

Старуха не ответила.

Когда Розалия, выполнив поручение, вернулась домой, мать сидела в кресле с молитвенником на коленях и усердно молилась. Увидев дочь, она несколько раз ударила себя в грудь, перекрестилась и закрыла молитвенник.

— Рузя! Подойди ко мне!

Она провела рукой по волосам Розалии, на которых в тот день не было и следа помады, и начала говорить:

— Мы теперь очень бедны, у нас ничего не осталось, но сохрани тебя бог жаловаться или говорить о нем что-нибудь дурное. Жаловаться, показывать свое горе перед людьми и роптать нам не пристало, для нас это унизительно, а дурно говорить о нем — грех. Какой он ни есть, но во всяком случае это… это… это… наш, одного с нами круга и происхождения. Не доставим же мы проклятому сброду удовольствия, не дождутся они того, чтобы мы друг на друга жаловались и дурно говорили друг о друге. Ну как, Рузя, будешь ли ты послушна моей воле?

— Я, кажется, всегда вас слушалась, а что касается Стася, то я ничего дурного не могла бы о нем сказать, даже если бы захотела…

— Это хорошо. Ты истинная, достойная дочь моя! А теперь я тебе вот что скажу… мы, бог даст, не пропадем! Я верю в милость божию и в доброту тех сердец, тех людей, бок о бок с которыми прожила всю жизнь… Они, конечно, не оставят нас в крайней нужде, хотя обстоятельства изгнали меня из их крута… Сегодня и завтра я буду писать письма и разошлю их… жене предводителя Кожицкой, Одропольскому, Саницким, тем, что из Санова на Немане, и еще многим другим… с которыми меня связывает старое знакомство и это… это… это… воспоминания. Стася я обвинять не собираюсь… Я только напишу им, что хотела поддержать одного из наших, помочь ему, вырвать его из рук сброда… Я исполнила свой священный долг, пусть же и они исполнят свой долг по отношению к нам…

— Они исполнят, конечно исполнят! — с жаром воскликнула Розалия, покрывая руки и колени матери горячими поцелуями. Сейчас больше, чем когда-либо мать была ее «единственным счастьем».

Вечером Жиревичова тихо и робко вошла к Лопотницким. За эти сутки она очень изменилась, не только стала тихой и робкой, но сразу сильно постарела. Глаза у нее воспалились и покраснели, а лицо было бледно и помято. В комнате стояла глубокая тишина. Розалия спешно заканчивала какую-то работу. Лопотницкая писала письма. Она сидела за столом, ничуть не согнувшись, прямая и неподвижная, и довольно быстро водила пером по бумаге, а лицо ее не только не выражало унижения или скорби, но, напротив, на нем было написано самодовольство, высокомерие и гордость.

Жиревичова присела на полу, возле Розалии.

— Что твоя мама пишет? — спросила она шепотом.

— Письма к помещикам — просит, чтобы они выполнили свой долг по отношению к нам, так же как мама выполнила свой по отношению к Стасю. Они, конечно, сделают это и не допустят, чтобы мама терпела нужду.

— Конечно, сделают и не допустят, чтобы она терпела нужду, — подтвердила вдова и, горестно сложив руки, добавила: — Боже мой! Вот что значит принадлежать к дворянскому роду!

Потом тихонько и униженно она стала просить Розалию помочь ей продать рояль.

— Брыня разменяла сегодня в городе последний рубль, и я, право, не знаю, что с нами будет дальше. А пока я должна, непременно должна продать рояль.

Потом она говорила о том, что никто не может представить себе, как тяжело ей расстаться с роялем, но что поделаешь! Других ценных вещей у нее нет. У Розалии в городе больше знакомых, чем у нее… Может быть, ей удастся найти покупателя, который мог бы сразу заплатить деньги. Розалия охотно согласилась исполнить ее просьбу и, заметив, что Эмма плохо выглядит, спросила, не больна ли она.

— Да, мне плохо, очень плохо, — ответила Жиревичова, дрожа от холода и кутаясь в платок. — Да разве может быть иначе? Сразу свалилось столько неприятностей и душевных потрясений, а здоровье у меня всегда было слабое. Кто мог бы предположить, что Стась уедет, не попрощавшись с нами?

Розалия вздохнула:

— Видимо, иначе не мог… бедняжка! Он всегда был такой вежливый, добрый, милый…

Они пошептались еще несколько минут о Стасе, причем Жиревичова продолжала уверять, что в его поступке таится какая-то драма, злой рок, трагическое обстоятельство, нечто такое…

Через несколько дней Розалия сообщила соседке, что нашла покупателя; он сразу же уплатит деньги и тут же заберет рояль. Под вечер Бригида отправилась в лавочку — выпросить в долг хлеба и крупы, а Жиревичова села за рояль.

— В последний раз! — прошептала она. — В последний раз!

Она взяла дрожащей рукой пассаж, потом сыграла отрывок из какого-то вальса, но вдруг оборвала и, тихонько аккомпанируя себе, начала петь прерывающимся от слез голосом:

Скажи ему: неведомая сила Навек связала с ним мою судьбу! Скажи ему…
Вы читаете Сильфида
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×