пристани нет». А есть мучительный поиск родной души, которая ускользает.

Он ведь ищет не жену, лирический герой. Он ищет одновременно, в одном лице: жену, сестру, мать, дочь… Иначе говоря, он ищет в женщине воплощение той универсальной, вселенской родственности, которой у него изначально заряжен мир. Но разве такая универсальность может быть удержана в одной фигуре! А если нет, то вернуть их всех! Точно так же, как дальние страны, поэтом еще не посещенные, кажутся ему у него украденными, — украденными кажутся ему все увиденные женщины. Задача: украсть их обратно. «Когда мы любим, мы неповинны, что жажда лада танцует в горле и все, кто любят, — Гекльберри Финны с усами меда, который сперли».

У нас, можно сказать, сперли весь мир, и мы его себе возвращаем. У нас сперли нашу природу. Сперли — «наше всё», и это неохватное «всё» преследует нас в каждой примятой травинке, в каждой пойманной радиоволне, в каждой случайной женской улыбке.

Можно назвать это обычной любовью, но иногда, поискав слово, можно воскликнуть в духе того умного американца, который влюбился в Евтушенко на вечере поэзии в Мединституте:

«Я люблю тебя больше природы, ибо ты, как природа сама…»

Это адресовано столько же Маше, сколько всей Вселенной, в масштабах которой всё загадочно переходит из одного в другое и, как мы уже имели случай убедиться, оказывается больше себя:

«…Я люблю тебя больше свободы — без тебя и свобода — тюрьма…»

Если наложить это признание на самый грандиозный из поэтических афоризмов Евтушенко, подхваченный народом и переделанный так: стакан в России больше, чем стакан, — то всё становится предельно логично.

«Что любовь? Это только минута свободы. Потом даже хуже…»

Однако в любовь можно спрятаться. К ней можно прислониться. Ею можно прикрыться. На время. Только на время. Это какое-то божье наказание: всем существом прижиматься к другому существу и все- таки с отчаянием ощущать, что оно — другое. И любое, встреченное в этом украденном от тебя мире, — все равно будет ДРУГОЕ.

Где же грань, где граница меж нами двоими? — лишь кожа твоя и моя. Так возьмись перепрыгнуть и эту границу и губы бездонные дай мне до дна. Так вожмись кожей в кожу, и станут они как одна.

Не станут. Невозможно стереть «и эту границу». Здесь предел полету. Здесь — глубинная неразрешимость бытийной драмы, учуянной Евтушенко. Обозначена она цепочкой сожженных семейных очагов.

Когда-то критик Бенедикт Сарнов уловил эту мучительную несходимость в строчках о второй пуле, которую надо выпустить в любящего, чтобы убить в его душе еще и душу любимой. Критик резонно заметил: если это действительно любовь, то достаточно одной пули, чтобы убить обоих.

Это абсолютно так, если судить с позиций нормальной этики, завещанной нам в словах: муж и жена — единая плоть. Сарнов так и чувствует. Но в том-то и боль, воплощенная в лирике Евтушенко, что окончательное слияние недостижимо. И как бы ни был тесен союз, в нем неслиянны двое, и поэтому нужны две пули, чтобы покончить с этим мучением, а происходит оно несомненно от изначального ожидания единства со всем миром.

Так любовная лирика смыкается с гражданской.

Мир расколот.

Склеить его! — вот лейтмотив.

«Что такое русская литература? Это — разбитое войнами и революциями зеркало, чьи осколки все-таки снова срослись…»

Осколки — срослись?? Да не могут осколки срастись! Они потому и осколки, что не срастаются.

Блок пытался «срастить концы». Кровью. В поэме «Двенадцать».

Евтушенко пишет поэму «Тринадцать»: «Всю Россию распороли — не срастется этот шов».

Но жажда срастить — неистребима! Всю жизнь собирает осколки. Хочет соединить. Соединить «наши места рождения» — и это не выходит. Не прирастают друг к другу «лоскуты». Смотрит на полотно Кандинского и завидует: тот «сначала разломал, но потом срастил радугу». Срастить радугу — это то же самое, что приживить осколки. Или: «разломить вьюгу. Срастить бифштексы снова в коров». «Собрать еле-еле с дорог расшвырянного себя». «Вымечтать по кусочку».

Поэтическая вселенная у Евтушенко не вырастает из одного корня, она попадает в душу тысячами отдельных впечатлений: снежинок, дождинок, встреч, бликов, суждений. Эта изначальная рассредоточенность — как китайская казнь тысячи кусочков. Это надо выдержать. Вселенную — собрать. Во что бы то ни стало. Это — категорический императив, потаенный нерв, уникальный случай — «случай Евтушенко», его сюжет в русской лирике.

Вечная мечта и вечная неосуществимость: собрать Единое Счастье из мелких несчастий, на которых, несмотря ни на что, сияет отблеск Единого, которое всегда разодрано, расхватано, раскромсано, разбросано.

В финале той самой автобиографии, что названа «Волчий паспорт» (это, между прочим, означает: тысячи временных штампов и ни одного окончательного), — итоговые стихи:

Я приду в Двадцать Первый век. Я понадоблюсь, как в Двадцатом, не разодранный по цитатам, а рассыпанный по пацанятам на качелях, взлетающих вверх.

Дуга качелей. Воображаемое «что-то», единым махом очерчивающее Единство рассыпанному миру.

Так это же то самое — неощутимое — «что-то», что брезжило и в стихах пацаненка, которому казалось, что он приснился сам себе:

Уже вокруг ходило что-то, Уже примеривалось к нам…

Пацаненок ломает надвое подсолнух, делясь с пацаночкой; они вбегают в мир, сверкающий, как бусы: месяц «дрожит половинкою обручального, что ли, кольца».

Душа, сотканная из пьянящих отдельностей, вглядывается в мир, который ее из этих отдельностей соткал.

В родословной — «семь кровей» близко живущих народов, прижавшихся друг к другу, но не слившихся. Почти по старшиновской пародии: «Полухохол, полуполяк, полулатыш, полутатарин». Или — по собственной патетической характеристике: «Рожден я был, назло всем узким вкусам, поляком,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×