вкусный ужин, тихий, какой-то радостный разговор, надежда на скорый приезд Марины и Мура, Алины шуточки, громкий ее смех, добрая, с мягкой иронией улыбка отца. Какие-то все радостные, оживленные. Уют, покой…

Кто мог подумать тогда, как зыбок и ненадежен этот покой, как жестоко и безжалостно будет уничтожена эта семья…»[1]

Но Сергей Яковлевич не мог не ощущать зыбкости болшевского покоя!

Уже были арестованы многие его друзья и соратники. Он пытался и ничего не смог сделать для них. Неудачные попытки защиты уже могли бы прояснить ему, что здесь он ничего не значил, ни для кого, и его заступничество — не более чем писк в мышеловке. Догадывался ли он об этом? Или уже понимал?

Строго говоря, все происходящее вокруг не должно было бы для него оказаться совсем уж неожиданным. Меньше чем за месяц до стремительного отъезда из Франции Эфрон многое узнал от своей давней приятельницы и сподвижницы Веры Трейл, как раз в сентябре 1937 года вернувшейся из Москвы. Вера пробыла там достаточно долго, обучаясь в подмосковной школе разведчиков НКВД, и привезла известия о множестве арестов, которые коснулись людей, знакомых им обоим. 20 сентября Вера Александровна родила дочь, лежала в одной из парижских клиник, и Сергей Яковлевич много дней подряд навещал ее здесь, — так что времени на рассказы, обсуждения и разговоры у них было предостаточно. Я знаю об этом непосредственно от В. А. Трейл, с которой я успела обменяться несколькими письмами в конце 1979 года. Уж кого-кого, но Веру Эфрон никак не мог заподозрить в преувеличениях или плохой информированности.

В Болшево нередко наезжали репатрианты, — в основном это были сподвижники Эфрона по службе в советской разведке за рубежом. Они приезжали с пугающими новостями и вопросами. А иные с растерянностью и надеждой на поддержку.

В тридцать восьмом — тридцать девятом здесь побывали Тверитинов, Афанасов, Смиренский, Балтер, Яновский, Кондратьев. Тот самый Вадим Кондратьев, которого в тридцать седьмом разыскивала французская и швейцарская полиция как участника «акции» под Лозанной в сентябре того же года. Тогда его портреты были помещены — для опознания — во множестве французских и бельгийских газет. Кондратьев был в родстве и дружбе с Клепиниными, и потому Нину Николаевну вызывали в те дни во французскую полицию и настойчиво допрашивали, что она о нем знает (Николая Клепинина к тому времени в Париже уже не было). Кондратьев был раньше других переправлен в СССР и здесь вскоре отправлен на юг, — видимо, в санаторий. В Болшеве он объявился в конце тридцать восьмого и как гость Клепининых прожил некоторое время.

(Странным образом Кондратьев умер своей смертью — от туберкулеза — и избежал ареста и на родине. Может быть, его спас стремительный отъезд на юг, а позже назначение в Крым, директором одного из санаториев. Тепленькие местечки такого рода нередко давали заслуженным кадрам Учреждения. Свою работу они продолжали и в новых условиях. Так, приехавшего из Бельгии Писарева назначили директором столичного кафе «Националь», облюбованного московской художественной элитой — и сотрудниками НКВД. Другой репатриант — с теми же заслугами — Перфильев стал директором известного столичного ресторана «Арагви». В директорских комнатах «Националя» и «Арагви» устраивались свидания сугубо секретного свойства…)

В тридцать девятом году летом в Болшеве (когда там уже жила Цветаева) объявился Василий Васильевич Яновский. Он приехал почти прямо из Испании и с возмущением рассказывал о порочной практике работы советских агентов НКВД в рядах республиканской армии. Нина Николаевна Клепинина взялась помочь ему составить рапорт в органы НКВД. Симптоматическая подробность! Расправы с «троцкистскими агентами» в Испании обитателям Болшева представляются возмутительным извращением правильной партийной линии! «Чудная атмосфера»?

Но ведь не только Ариадна была так безмятежна — при том, что шли последние месяцы ее свободы. И Дмитрий Сеземан называет в воспоминаниях то время если не чудным, то «спокойным» и даже «приятным». Ему тогда исполнилось семнадцать. Мать была с ним нежнее, чем с двумя другими своими детьми, чему имелось уважительное объяснение: у Мити был туберкулез. Болезнь то затихала, то обострялась уже не первый год, и в лучах непрерывной обеспокоенной заботы матери мальчик рос себялюбивым баловнем.

Никаких тревожных подробностей не сохранилось и в памяти Ирины, жены старшего сына. Естественно, впрочем, что все ее радости и огорчения были целиком сосредоточены на маленьком сыне — и еще на муже, изобретательно уклонявшемся от помощи своей молодой жене. Легко предположить еще и то, что в присутствии невестки в доме не вели никаких серьезных и опасных разговоров. Помимо ее юного возраста, она была «пришлая», не своя.

Ирину удивлял, правда, странный распорядок в доме, когда свекор и свекровь, а иногда вместе с ними и Сергей Яковлевич, вдруг отправлялись «на работу», в Москву, совсем поздним вечером, на приезжавшей за ними машине. Возвращались утром, посеревшие, усталые, молчаливые. Может быть, это и были ночные вызовы к Шпигельглассу или Фриновскому?

Но она хорошо запомнила случай, когда старшие увезли с собой на ночь и ее мужа.

Нина Николаевна вошла тогда в их комнату, — было поздно, они уже легли, — и сказала сыну голосом, не допускавшим ни вопросов, ни обсуждения:

— Поедешь с нами.

И Алексей поехал. Это вызвало у Ирины разные чувства. Но не страх. Рассказывал ли муж, вернувшись, зачем его возили? Во всяком случае, Ирине это не запомнилось. Значит, не так уж поразило, не напугало. До сих пор Ирине Павловне кажется, несмотря на эти подробности, что предощущения катастрофы, вскоре здесь разразившейся, — не было.

И только Софья Николаевна Клепинина-Львова настаивает: было.

В ее памяти тревога висела в воздухе болшевского дома.

Взрослые прекрасно понимали, пишет Клепинина в своих воспоминаниях, что, скорее всего, им придется разделить судьбу множества ни в чем не повинных людей, которых арестовывали вокруг. Деловитостью, занятостью старшие пытались замаскировать от младших непроходящий страх. Днем делали вид, что все идет как надо, — и каждую ночь ждали ареста…

Спустя полвека после той осени Софье Николаевне довелось прочесть чудовищные документы: протоколы допросов матери и отца в стенах Лубянки…

4

Порог этого дома и перешагнула вернувшаяся в Россию Марина Цветаева.

Стоял жаркий летний день 19 июня тридцать девятого года. Уже несколько недель подряд небо было безоблачным. Легкий запах нагретой хвои, неправдоподобная тишина. Даже пес не залаял, выбежав им навстречу: низкорослый белый французский бульдог Билька с розовыми смешными ресницами, привезенный Клепиниными из Парижа, был глухонемым.

Невестка Клепининой, юная Ирина, с нетерпеливым любопытством ожидавшая приезда «парижанки», была разочарована. Парижанка оказалась совсем не эффектной — усталое лицо, стриженые, с сильной проседью волосы, и в тон им — серое платье. Короткие рукава и широкий пояс, охватывающий тонкую талию. Едва поздоровавшись, она прошла на эфроновскую половину — и надолго там исчезла.

Потом, конечно, они и познакомились и подолгу стояли друг подле друга на общей кухне, хлопоча над керосинками. Но близкого контакта так и не получилось. Марина Ивановна оставалась замкнутой, молчаливой, неулыбчивой, будто ушедшей глубоко в себя.

Нет ничего, впрочем, странного в том, что все казались ей лишними в эти первые дни свидания с мужем.

Слишком долгой была разлука.

Слишком многое произошло за эти восемнадцать месяцев, которые они провели по разные стороны нескольких государственных границ.

Но кроме всего прочего, легко предположить, что Марина Ивановна испытала острейшее чувство дискомфорта, оказавшись вдруг в условиях коммунальной квартиры. Не только «места пользования» (замечательный термин советского общежития) были общими, общей была и гостиная, так что нельзя было выйти из комнат без свидетелей.

Трагические события, навсегда отметившие это место, поделят срок болшевского заточения

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×