Цветаевой почти пополам. Лишь первые девять недель пройдут в относительном спокойствии. И потому придется решительно оспорить утверждение Виктории Швейцер в ее книге, будто Болшево было «самым спокойным и счастливым временем: все были живы и вместе»[2].

Какое там! Никаких следов душевного благополучия, да даже и относительного спокойствия мы не найдем ни в сохранившихся записях самой Марины Ивановны, ни в рассказах уцелевших современников.

Трудно представить себе их встречу.

За долгие месяцы разлуки Цветаева прошла Голгофу общеэмигрантского осуждения и отторжения. Муж скомпрометировал ее в глазах всего русского Парижа уже одним только скоропалительным исчезновением в октябре тридцать седьмого. Несколько недель подряд его имя не сходило тогда со страниц парижских газет. Оно фигурировало, в частности, в показаниях Ренаты Штейнер, арестованной вскоре после убийства Рейсса. И хотя конкретная роль Эфрона в «акции» была совершенно неясна, газеты не церемонились с обвинениями.

Реакцию Цветаевой в те дни засвидетельствовали воспоминания Марка Слонима и Елены Федотовой. Последняя передала, в частности, рассказ Исидора Бунакова-Фондаминского, который примчался в Ванв, едва появилось в газетах известие о допросе Марины Ивановны во французской полиции. В первый и последний раз Фондаминский видел Цветаеву в бурных неостановимых слезах. Еще не оправившись от потрясения, она повторяла одно и то же: Сергей Яковлевич никогда, никогда не мог пойти на убийство, ни с какой целью, это невозможно, это неправда…

Лишь со временем она обрела окаменелость отчаяния, ушедшего глубоко в сердце.

(Увы! Кто верил тогда ее словам? Толпа охотно, с наслаждением верит дурному, она легка на скорый и суровый суд. Кому интересны оттенки, обстоятельства, смягчающие или опровергающие подробности, — если все это касается другого, не тебя? Вникать, сопоставлять, думать — зачем? Все ясно и без того, а времени всегда мало. Страсть осуждения, сласть негодования. И подвержены им вовсе не только темные люди. Столетний юбилей Цветаевой — в газетно-журнальных проявлениях — еще раз это напомнил…

Спустя более чем полвека репутация Сергея Эфрона явно требует пересмотра. Но уже не осталось никого из тех, для кого это было жизненно важно.) В невиновности мужа Марина Ивановна была уверена неколебимо. Иначе, по крайней мере, она избегала бы опасной темы в разговорах со знакомыми и друзьями.

Но ничего похожего! Даже в канун отъезда в Россию, прощаясь с давней приятельницей Черновой- Колбасиной, она сама заводит разговор: «Не правда ли, Ольга Елисеевна, вы никогда не верили, что Сережа виноват в том, в чем его обвиняют?…»

Совершенно очевидно, что все эти месяцы разлуки сердце ее жгла прежде всего боль жестокой несправедливости по отношению к чистейшему в ее глазах Сергею Яковлевичу. Если она и допускала в самом деле, что доверие его могло быть обмануто и против воли он оказался втянут во что-то сомнительное, то только обманом и только против воли — не иначе.

В чистоту помыслов и намерений мужа она верила тверже, чем в непогрешимость папы римского.

Но сколько у нее должно было возникнуть вопросов в те тяжкие месяцы! И тогда, когда в полиции предъявили ей странную телеграмму от января тридцать седьмого года — для опознания почерка, и когда множество уличающих подробностей запестрели на страницах эмигрантских газет…

И вот после всего пережитого — встреча.

Что они расскажут друг другу? О чем спросят? В чем признаются? Ничего достоверного мы уже никогда об этом не узнаем.

Лишь некоторые осколки достоверного сохранились. Но именно осколки. Ибо это почти закодированные записи самой Цветаевой в ее дневнике. Они сделаны год спустя.

Итак, из столицы Франции — шумной, беспечной, сверкающей блеском всегда свежевымытые окон кафе и витрин магазинов, — в русскую деревню. «Деревней» Цветаева называла Болшево издалека, в письмах, которые она писала еще в Париже, своей пражской приятельнице Анне Тесковой.

Но с первых же минут здесь стало ясно, что муж ее живет не в деревне. И не в селе, и не в городе. Где-то между.

Этот дом, такой основательный на первый взгляд, стоял таким особняком, отдаленным от всего и всех, что в его стенах, казалось, прочно поселилась настораживающая неприкаянность.

В другое время — радоваться бы.

Отъединенность от суеты. Приволье для прогулок. Сухая песчаная земля, высокие стройные сосны. Благословенная тишина; только изредка прошумит проходящий мимо поезд.

Стоит прекрасное цветущее лето. На участке сооружен примитивный душ — можно и облиться холодной водой, если станет невмоготу от зноя. Настоящее купанье далеко, и обитатели дома ленятся туда ходить.

Сергей Яковлевич вбил между двух сосен железный прут и подвесил на нем физкультурные кольца. Их использовали редко, хотя с приездом Мура — чаще: Эфрон считал, что мальчик для своих четырнадцати лет полноват и ему надо заниматься спортом.

(Эти кольца!.. Мы о них еще вспомним…)

Семья, наконец-то, собралась вместе.

Правда, две эфроновские комнатки очень малы, просторна только гостиная, общая с семьей Клепининых. Мебель самая примитивная, нет даже платяного шкафа. Одежда, стыдливо прикрытая простыней, висит прямо на гвозде, вбитом в стену. Но к этому Марине Ивановне не привыкать: почти всегда — в пореволюционные годы — так и жили.

В доме — сносный достаток: Сергей Яковлевич получает жалованье, хотя в эти летние месяцы он редко ездит в город — болезни его не оставляют.

Кухня — увы! — общая. И потому труднее махнуть рукой на гору невымытой посуды, отложить до другого часа. А мытье посуды — целое событие, то есть долгое отнятое время, ибо в доме нет ни водопровода, ни канализации.

В будние дни семьи порознь готовят еду и порознь обедают.

Объединяются по воскресеньям. Тогда накрывают стол на одной из террас, и тут хватает места не только для постоянных обитателей, но и для гостей.

5

Гости не часто, но бывают.

Чаще всего это родня Клепининых и Эфронов. Приезжает Елизавета Яковлевна, сестра Сергея, — седая красивая женщина с огромными лучистыми глазами, приезжает восемнадцатилетний Константин, сын другой сестры Веры Яковлевны. Приезжает Ариадна. После того как здесь поселились мать и брат, она уже не живет в Болшеве постоянно, но когда появляется, привычно берет на себя хозяйственные хлопоты: стирает, готовит обед, моет посуду. Она весела и улыбчива, но Цветаева запишет потом странную фразу о ней в своем дневнике: «Энигматическая (то есть загадочная — И. К.) Аля. Ее накладное веселье…»

Тем, кто знал Марину Ивановну в болшевский период ее жизни, больше всего запомнились тяжелая замкнутость, хмурая молчаливость — и неожиданные вспышки раздражения.

К общему столу она выходила из своей комнаты отстранение вежливая, с потухшим взглядом. Казалось, ей нужно было усилие, чтобы включиться в общую беседу или ответить на вопрос, к ней обращенный.

«Женщиной с неоттаявшим сердцем» называла Цветаеву Ирина Горошевская, юная жена Алексея Сеземана.

С. Н. Клепинина-Львова отмечает другую подробность, которой с трудом веришь, настолько она расходится с тем, что мы знаем о Марине Ивановне по другим свидетельствам.

Цветаева, настаивает Клепинина, была крайне неласкова и даже сурова, жестока с сыном! Воспитанная строгой, но неизменно выдержанной матерью, двенадцатилетняя Софа буквально остолбенела, оказавшись однажды свидетельницей пощечины, доставшейся Муру от Марины Ивановны. И повод-то к тому был, как ей помнится, пустячный.

Мур плакал тогда, спрятавшись ото всех, а однажды — так вспоминает Софья Николаевна, — «чуть

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×