Не исключено, что родители надеялись на то, что у сына, родившегося в праздничный день, вся жизнь будет сплошным праздником. Актёры в подавляющем большинстве суеверны, и у каждого есть свои заветные приметы.

1941 год. В Европе уже давно свирепствует война, а советские люди продолжают строить коммунизм. Или социализм, какая, в сущности, разница. Тревожные предчувствия конечно же витают в воздухе, но им почти никто не придаёт значения. Все твёрдо усвоили, что «если вдруг нагрянет враг матёрый», то «мы не допустим снова быть беде», погоним его «по земле, по сопкам, по воде», добьём в логове и «водрузим над землей красное знамя труда».

Радио и пресса ежедневно рапортовали о новых достижениях, свершениях, победах или хотя бы просто о перевыполнениях планов, народ уверенно, твёрдой поступью шёл по указанному партией пути, и светлое будущее виделось таким близким, что его, казалось, вот-вот можно будет пощупать рукой.

Вскоре после родов Мария Владимировна вернулась на сцену. Андрюше нашли няню, свою, из театральных кругов, долгое время служившую в артистической семье. Няню звали Анной Сергеевной, она недавно разменяла восьмой десяток, но была бодра и сноровиста. Не исключено, что поддерживать себя в форме Анне Сергеевне помогала полынная настойка, рюмку которой она неизменно принимала в обед. Как и положено выходцам из Нижегородской губернии, Анна Сергеевна налегала в речи на «о». Кроме того, она по-простонародному коверкала слова, что не замедлило сказаться на речи маленького Апдрюши, которого впоследствии пришлось переучивать.

Дирекция Театра миниатюр ценила свою «приму» Марию Миронову настолько, что регулярно отправляла за малышом машину. Андрюшу привозили в театр, чтобы мама, ненадолго отлучившись

со сцены, могла бы дать ему грудь. По тем временам это была неслыханная привилегия, как нельзя лучше характеризующая положение Марии Владимировны в театре.

13 июня 1941 года ТАСС в своём сообщении заверил граждан, что слухи о «близости войны между СССР и Германией» ложные.

Вечер последнего мирного дня Мария Владимировна и Александр Семёнович провели в ресторане, в богемном ресторане Клуба театральных работников, который на весну и лето переезжал из Старопименовского переулка в небольшой садик на Страстном бульваре. Садик этот находился при доме № 11, занятым журнально — газетным объединением, сокращённо «Жургаз». Соответственно садик именовался садом «Жургаза».

Это было славное место, где по вечерам играл знаменитый джаз-оркестр Александра Цфасмана, место, где собирались только свои, ведь

для
того, чтобы попасть в ресторан, требовался специальный пропуск. Ресторан Дома Грибоедова в «Мастере и Маргарите» описан Булгаковым с натуры. Прототипами послужили два известных столичных ресторана — при Доме Герцена[1] и при Клубе театральных работников.

Кстати, прототипом директора ресторана Дома Грибоедова Арчибальда Арчибальдовича послужил Яков Данилович Розенталь, директор ресторана Клуба театральных работников. Он и впрямь был черноглазым красавцем во фраке, разве что без «кинжальной бороды».

…Ужин был в некотором смысле прощальным — послезавтра, 23 июня, Менакер уезжал вместе с труппой на гастроли в Армению, а Миронова была вынуждена остаться в Москве с Андрюшей. На самом же деле вечер в ресторане оказался прощанием с прежней, довоенной жизнью. Той жизнью, которая иногда казалась такой трудной, но на самом деле была светлой и безоблачной. Разумеется, гастроли отменили и Александр Семенович остался в Москве с семьёй.

Война поначалу не нарушила театрального рас — писания. Шли заявленные спектакли и срочно готовился к выпуску антифашистский спектакль, для которого Менакер писал пролог и музыку. Война была где-то далеко.

Да, война была далеко, но она быстро приближалась к Москве. В ночь на 22 июля германская авиация начала бомбёжки. «Граждане, воздушная тревога!» — скоро эти слова станут привычными, можно даже сказать — обыденными.

Услышав сигнал воздушной тревоги, родители хватали четырёхмесячного сына и, вслушиваясь в нарастающий гул моторов, спускались в бомбоубежище — подвал своего же дома.

Вскоре обвыклись, стали приходить в бомбоубежище с книжкой. Там был яркий свет — неслыханная роскошь для затемнённой ночной

Москвы, и можно было коротать время за чтением. Некоторые приходили с шитьём или какой- нибудь другой работой. Педантичные немцы бомбили обстоятельно и подолгу — часов до четырёх утра.

«Закрасили голубым звезды Кремля, из Василия Блаженного в подвалы уносят иконы. — писал в июле 1941 года в дневнике писатель Всеволод Иванов. — …Чтобы освободить подвалы для убежишь/жгут архивы. Трамваи полны людей с чемоданами; по улицам ребята с рюкзаками и узелками. Детей стало заметно меньше, а женщин больше. Исчезли люди в шляпах, да и женщины. хотя и носят лучшие платья, но ходят без шляп».

Началась эвакуация, в которую собрались вчетвером — вместе с няней Анной Сергеевной, к тому времени ставшей для всех просто Аннушкой. Уезжали в суматохе, толчее, растерянности. Верили, что вернутся, но понимали — это случится нескоро. Неразбериха тогда царила ужасная.

«Огромная вокзальная площадь, — вспоминала писательница Мария Белкина, исследователь творчества Марины Цветаевой, — была забита людьми, вещами; машины, беспрерывно гудя, с трудом пробирались к подъездам. Та самая площадь трёх вокзалов… Но с Ленинградского вокзала уже никто не уезжал! С него некуда было уезжать. Все уезжали с Ярославского или — как мы — с Казанского.

Мелькали знакомые лица. Эйзенштейн, Пудовкин, Любовь Орлова (я случайно окажусь с ними в

одном вагоне). Все пробегали мимо, торопились,
кто-то плакал, кто-то кого-то искал, кто-то кого-
то окликал, какой-то актёр волок огромный сундук
и вдруг, взглянув па часы, бросил его и побежал на
перрон с одним портфелем, а парни-призывники,
обритые наголо, с тощими котомками, смеялись
над ним. Подкатывали шикарные лаковые лимузины с иностранными флажками — дипломатический корпус покидал Москву. И кто-то из знакомых на ходу шепнул: «Правительство эвакуируется. Калинина видели в вагоне!»

А я стояла под мокрым, липким снегом, который всё сыпал и сыпал… Стояла в луже в промокших башмаках, в тяжёлой намокшей шубе, держа
на руках сына, завёрнутого в белую козью шкурку,
стояла в полном оцепенении, отупении посреди горы наваленных на тротуаре чьих-то чужих и своих
чемоданов, и когда у меня окончательно занемели
руки, я положила сына на высокий тюк и услышала крик:

— Барышня, барышня, что вы делаете, вы же
так ребёнка удушите — вы положили его лицом
вниз!..»

Первым пристанищем стал Нижний Новгород,
в ту пору называвшийся Горьким.

Вчетвером заселились в двухместный номер
гостиницы «Москва», тогда это было не тесно, а
наоборот — очень вольготно, чуть ли не по-царски, ведь поток эвакуированных рос с каждым
днём. На новом месте уклад остался прежним,
разве что без бомбёжек. Менакер и Миронова
вместе с остальной труппой Театра эстрады и миниатюр начали работать на сцене местного дра
матического театра[2], а Аннушка продолжила нянчить Андрея. Справлялась она, несмотря на возраст, неплохо, правда иногда годы и усталость брали своё и няня могла заснуть на скамейке в сквере с ребёнком на руках. Бог миловал — обходилось без беды.

В Горьком пробыли меньше месяца — руководство отправило Театр эстрады в… плавание. Да- да, в настоящее «агитационное» плавание на теплоходе по Волге-матушке. Плавали до октября, а дальше предстояли сухопутные гастроли — Ульяновск, Куйбышев (Самара), Ташкент… В Ульяновске Андрюша внезапно затемпературил, изрядно перепугав этим родителей, но буквально на следующее утро выздоровел.

Александр Семёнович не мог дождаться окончания гастролей в Ульяновске и отъезда в Куйбышев, где жили его родители. У дедушки с бабушкой находился и первый сын Менакера Кирилл Ласкари,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×