как резина, она в самом деле была хороша. Но ведь — глина, не золото!

— Лежит наверху, — рассказывал он. — Мы ходим по ней, топчем. А захочешь, вылепи, обожги кувшин — зазвенит. И если песни наши послушать местные, что постарше, и в них эта странность отозвалась. — И нараспев: — «Зазвенели гончарные чаши на том славном веселом пиру…» — Оборвал, посмотрел торжествующе: — Почему зазвенели? Надо бы — застучали, если гончарные. А?

Он говорил все это мягко, медлительно, немного устало, но с охотой и с радостью.

— А теперь взгляните… — Он положил рядом с бело-голубым комом кусок металлически поблескивающей породы, сероватой, с желтыми крупными искрами, и улыбнулся доверительно. — Думаю, алюминий. По-научному — боксит. Это желтое, как мед, аллофан…

— Аллофан? — удивился я незнакомому слову.

— Ну да, минерал такой, — смутился он. — Я не геолог, деревья мне ближе. Чего я хочу? Я хочу, чтобы разведали, чтобы в уме держали. Может, сейчас и не нужно, а через десять лет, даже через сто… И если через двести — тоже ничего. Порода, она доживет, она стареет медленнее даже деревьев. Елей вот, к слову…

Я посмотрел в окно.

— Они действительно голубые?

Он убрал в шкаф «геологию», тоже сел за стол, пытливо, с еле видной усмешкой посмотрел мне в лицо, точно читая в нем, насколько искренне и глубоко мое удивление, и заговорил совсем иначе — увереннее, горше:

— Я хотел, чтобы они были ярко-голубыми — вот как небо летнее. Чисто-голубыми. Но для этого нужна не одна, а две жизни. Их делает голубыми мороз. И время, конечно. Да… Это нетрудно, нужно только терпение. Надо посеять елочки почти на открытом месте — чем беззащитнее, тем лучше. Ударит мороз — уцелеют из ста десять. Хорошо… Семена от этих десяти надо посеять опять. Снова из ста выживает десять. Тоже хорошо. И повторять, повторять. Год от году они голубеют все больше. Те десять, что выживают, и собирают в себе всю голубизну. Терпение и время… Опять… Опять…

— Ну, а потом?

— Что потом? — Пожал плечами, низко наклонил голову и рассердился: — Не единым хлебом жив человек! И лес — тоже.

Помолчал. Слышно было, как шумят за открытым окном ночные деревья.

— Помню, — заговорил он снова, не поднимая головы, — был в Чудинке у нас давно, лет тридцать- сорок назад, оркестр ложечников. Теперь это редкость — игра на ложках. А мы любили. Инструмент послушный, нежный. Дерево. И рояль из дерева и виолончель. Наигрыши народные исполняли, бесхитростные мелодии. А мне все хотелось: Глинку, даже Баха, хотя он, Бах, для ложек и не писал. Попытались, сыграли… Однако в Москву на смотр нас не допустили. Один товарищ из жюри даже осерчал: «Что, — говорит, — нет у нас органа в консерватории?!» — Саянов посмотрел на меня со слабой улыбкой. — Ну и что же? Вот есть цветок орхидея в тропиках, богатейший, яркий, и растут у нас в русском лесу кукушкины слезы, невзрачные, а из того же семейства. Тоже орхидеи. Что кому ближе? А ложки, если интересуетесь, могу показать.

Он опять подошел к шкафу, достал две легкие, изящные, янтарно-смолистые ложки, с чуть удлиненными ложами, состукнул их слабо — тихое певучее эхо задрожало, замерло в окутанных сумерками углах маленькой комнаты.

— Сосна… — сказал старик. — Слышите?..

Он положил их в шкаф, и я, следя за исчезающим тихим янтарно-смолистым чудом, увидел над наклоненной головой Саянова что-то разноцветное, мерцающее, красное и золотое. Не выдержал, подошел вплотную к шкафу и замер: передо мной были расписные деревянные чаши, гончарная посуда, лакированные шкатулки…

— Собираю! — радостно вспыхнул он, увидев мой интерес. — Все, чем богат наш край. Почти все отдал в музей, крохи остались, для души. Да вы смотрите без стеснения, я засвечу поярче. — Он зажег верхнюю сильную лампу, и нутро шкафа заговорило всеми красками Хохломы и Палеха. На этом фоне, пестром, как табачный ларек, я заметил что-то невзрачное, бесформенное, два инородных тела и узнал в них ком глины и кусок глубинной породы.

А когда, закрыв шкаф, я обернулся к хозяину, то увидел за ним, на стене, большую зеленую ветку, похожую на перо исполинской птицы. И он, чутко уловив на моем лице удивление, посмотрел на нее тоже, улыбнулся.

— Из тропиков, от дочери. Вместо письма…

Я подошел, осторожно коснулся чуть тронутых желтизной острых листьев, зачарованный магическим словом «тропики». Из этого мгновенного волшебного состояния вернул меня к действительности голос хозяина:

— Вы послушайте, что пишут из совнархоза.

— Читал. Эта ветка…

— А из облпромкооперации?

— Тоже. Она не из Африки?..

— Из управления игрушек?

— Да…

— Из стройтреста? — Он усмехнулся, шаря по столу, по раскинутым бумагам большими руками. — Настоящий листопад. Будто клен осыпался…

Бумаги в самом деле издали напоминали крупные, в мужскую ладонь, плотные кленовые листья. И я увидел, что самые старые уже пожелтели. Мне захотелось уйти, даже бежать от этой желтизны.

Мы вышли; я сел в «газик». Автор скучных писем стоял перед домом, удивительно махонький рядом с большими ночными деревьями.

По дороге я думал: почему он один? Что делает в таинственных тропиках его дочь? И что делает он сам в этом лесу долгими вечерами? Как он живет без музыки? Жена умерла? Учился ли он? Эта солдатская ушанка… Воевал?..

Я задавал себе все новые и новые вопросы, не мог на них, разумеется, ответить и подумал, что только сейчас он стал для меня загадкой.

А через день я поехал к главному геологу экономического района.

— Существует разный масштаб изученности местности, — сказал мне этот немолодой худощавый человек, обладающий тем несколько угловатым изяществом, той порывистой легкостью походки и жестов, которые отличают геологов и географов, людей, умеющих и любящих без устали ходить по земле. — Это как в литературе у вас… — Улыбнулся обаятельно-молодо. — Лев Толстой или Максим Горький — один масштаб изученности человека. Скажем, если перевести на язык карты — одна стотысячная, то есть в одном сантиметре один километр. А у некоторых нынешних молодых — одна миллионная. Миллионный масштаб изученности явно недостаточен и в геологии и в литературе. Но он, увы, удовлетворяет многих. Согласны? Район, о котором вы говорите, изучен далеко не основательно. Как и многие районы… Открытия возможны. Но это все теория. Что же касается вашего частного случая…

Он закурил, оттолкнул по-мальчишески кресло от письменного стола, задумался.

И тут я совершенно неожиданно для себя стал рассказывать ему о вещах, не относящихся к делу: о голубых елях, о ложках, о пальмовой ветке. Он слушал вдумчиво, серьезно, не перебивая, сначала сидя, потом меряя кабинет большими легкими шагами от карты на стене до окна.

Я кончил; он сел, облокотился на стол, посмотрел мне в лицо, улыбаясь понимающе, но с оттенком иронии.

— Убедили. Людей у меня мало, но пошлем, разведаем. Добьемся хороших масштабов… — И поднялся, отошел от карты.

Карта эта геологическая висела в тени; она была разделена странными, фантастическими, неправильной формы фигурами, не имеющими ничего общего с геометрией, похожими на обрывки облаков и туманностей: они желтели, зеленели и белели, и все это немного напоминало большой снимок ночного неба, будто бы галактики клубились у нас под ногами.

Главный геолог выполнил обещание: послал в район Чудинки полевую разведку. Я получил от Саянова письмо, вернее, записку. Два слова: «Начали бурить».

Вы читаете Узнавание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×