он – Штирлиц, хотя похож на Роджера Федерера. У него крупный обиженный рот, хороший замах, высокая скорость подачи и аппетит. Еще он смешной. И не пьет…

Но я его не люблю, потому что он хочет взять Кузю замуж, а прямо об этом не говорит.

У меня складывается такое ощущение, что в выходные он старается меня к себе подготовить. Он показывает мне все свои недостатки: постоянно моет посуду, чистит чашки содой, удаляет паутину из высоких углов, вставляет замки и подтягивает петли… слава богу, что не на моих колготках…

И при чем тут «стерилизация и живодерня»?

Кто стерильный? Я? Я, которая не хочет представлять себе голую мужскую попу, предполагая, что попе будет холодно? Я, которая не интересуется бицепсами и трицепсами, потому что человек имеет право не быть идеальным?

Почему Николь считает меня взрослой?

Если бы старой… У старых есть мудрость и чудо. Пусть даже в таблетках или памперсах. У старых есть вдох и может не быть выдоха. Старость – это почти свобода. Это милая одинаковая бородатость мужчин и женщин. Это много-много рассветов, в которые не спится. И много-много закатов, в которые не спится тоже. Старость – это очки, книги и возможность быть умнее, чем самый умный автор. Старость – это вселенная.

А взрослость – безнадега.

Поэтому с шести до семи (утра, конечно) в тренажерном зале я качаю свои мышцы без всякой задней мысли кого-то ими напугать… С семи до восьми я пытаю компьютер на предмет «что там вообще в мире делается», чтобы быть готовой «набросать речь». Я пишу речи. Это не работа, это доход. Причем дойти можно и от смеха, и от страха… Те, которым нужны речи, записаны с четырнадцати до шестнадцати. Плюс два часа на опоздания. С восьми до девяти утра я готовлю из того, что купила вчера с девятнадцати до девятнадцати тридцати. Потом я кормлю собак и еду туда, где дохода нет. Туда, где большие залы, темные коридоры, резкий бумажно-сигаретный запах под табличками «Курить запрещено…» Я бы хотела служить в театре, но служу в педагогическим институте. В день даю по три-четыре спектакля. Контингент зрителей, конечно, абонементный. Но у меня – аншлаги.

В двадцать часов я вычитываю гранки своих статей в ежедневной газете. В редакцию совсем не идут корректоры. А куда идут корректоры? Они вообще бывают? Или корректоры – это последний советский миф?..

Перед сном я люблю Кузю. Кормлю собак, Гришу или Мишу.

Ночью я немного пишу. Речи, статьи, лекции и еще о той жизни, которой у меня нет.

И Алексу я пишу ночью, потому что у него там день и он может ответить быстро.

«Не трогай ее. Дурдом не выход. Целую. Оля».

Но Алекс… («Ласточка ты моя…» – он так сказал мне при встрече. Я помню.) Но Алекс думает, что у меня ночь, и отвечает медленно, стараясь подстроиться под мое утро. Он отвечает мне в то время, когда я стою в пробке и радуюсь тому, что жизнь может быть медленной. Я улыбаюсь – я люблю пробки. А он отвечает мне своей ночью. Не спит…

«Психически больные люди должны быть изолированы от общества и от себя самих до полного выздоровления. Решение обжалованию не подлежит. Алекс».

Он больше не называет ее тушкой.

И я знаю, как бывает, когда решения не подлежат обжалованию.

Такие решения я ненавижу больше всего.

Во что будем играть? В «Побег из Шоу-Шенка» или в «Неспящие в Сиэтле»?

* * *

В первой половине дня мама мальчика – музыкальный работник. Педагог в Центре раннего эстетического развития. Здесь ее зовут по имени-отчеству – Наталья Станиславовна. «Вовна-вовна-вовна», – бежит за ней по коридору. «Вовна» – это по-украински «шерсть».

Шерсть в конце имени. Что-то в этом есть? Должно быть?

Шерсть в конце имени – это варежки, шанежки и борщ. Полный набор смысла жизни. Борщ и Дебюсси – несовместимы. Об этом знает даже Наташино «до» в слегка расстроенном фортепиано. Знает и пахнет бульоном. А «ре» – пирогом с капустой.

В первой половине дня Наталья Станиславовна чувствует себя лучше, чем в конце месяца. Потому что в конце месяца она – бухгалтер трех ЧП. Уважаемый человек, добытчик. Но – «Наташ». Без окончательной «а».

Маме мальчика неуютно и с «вовной» и без «а». Ей хорошо только с Потаповым. Но к буквам это не имеет отношения.

– Наталья Станиславовна, – говорит девочка Дина, рассматривая ноты. – А если будет конец света, то мы с вами – зачем? Пианино же сразу пойдут на дрова.

Дине десять лет. И у нее действительно раннее эстетическое развитие. Она увлекается апокалипсисом и моделированием одежды для кукол. Дина совсем не любит музыку. И мама мальчика ее понимает.

– А сейчас мы, Дина, зачем?

– Чтобы не сидеть одним дома. Чтобы быть под присмотром. Правильно?

– Нет. Да… Не знаю… – Наталья Станиславовна решительно открывает инструмент.

– Опять «Во поле береза стояла»? – удрученно вздыхает Дина. – И зачем мы только учим эту песню растительных браконьеров? – Она осторожно трогает клавиши и шепчет: – Вот и хорошо, что некому заломати… Вот и будет себе расти дерево…

– Тут аллегорический смысл. Это – про девушку…

– Девушку и маньяка? – оживляется Дина и вполне сносно, даже с каким-то чувством играет мелодию. Но все равно ерзает и косится в сторону ноутбука (или правильно – лэптопа?). Дина без ноутбука, двух мобильных телефонов, водителя, «лексуса» и охранника – вообще никак. Никак и никуда. По этому поводу она вздыхает и говорит, что ей тяжела, конечно, шапка Банабака. Но noblesse oblige.[3]

Дина – это безотходный элитарный потаповский цикл. Динину маму, дочь ответственного советского работника, долго вынашивал в своей клинике Потапов-старший. Потапов-младший зачинал уже саму Дину – тоже дочь и тоже ответственного… телекоммуникационного магната. На выходе Дины из роддома все ветви большого дерева сплелись воедино, в хорошем смысле была помянута семейственность, и Дине «на вырост» была назначена Наташа. Сначала пианино, потом бухгалтерия. Очень удобно.

Наташа вообще была очень удобной. Она быстро складывала чемоданы, закрывала глаза, ела, одевалась, меняла мнение, находила причины для радости. Правда, в семье Потаповых они считались пошлыми… эти Наташины причины.

Несмотря на уже охрипшее «А-а-а-а-а-а…», с которым она ехала на работу и глядела на Динины уловки «не играть», Наташа все-таки нашла для себя радость.

Во-первых, сватовство. Хорошая проблема. И нужно подумать, что надеть, чтобы просить руки взрослой женщины, возможно даже у ее мужа.

Во-вторых, невестка в доме… Почему нет? Наташа будет хмурить на нее брови, учить ее готовить так, как любит Го. И вообще – учить. А невестка будет подавать ей тапочки и вытирать обувь на всю семью.

В-третьих, Потапову будет неловко оставить Наташу ради «тэйк ит изи». Ради соратницы и походно- полевой жены. Потому что одно дело – щелкнуть по носу молодой девчонке, топнуть ногой и сказать: «Я тут кормилец. Ждите в пятницу. Мойте уши». И совсем другое – объяснить пожилой невестке, почему он, взрослый человек, подает такой дурной пример сыну.

В-четвертых, невестка – не попугайчик, с ней можно поговорить. Наташе бы очень хотелось поговорить с кем-то старше себя, но чтобы он не кричал, как Потапов-старший:

«Не сметь рыдать! Это тебе не смерть в гробу. Это тебе жизнь, и ее надо терпеть и уважать». Почему терпеть, а не радоваться? Этот вопрос ведь вполне можно обсудить с невесткой.

А в-пятых, Гоша ее бросит. Нет, не так. Если Гоша сын Никиты, то он ее все равно бросит. А если ее, Наташин, то умрет, когда она бросит его. Фильм «Папаши», диалог Пьера Ришара и Жерара Депардье.

– А что, береза – лесбиянка? – спрашивает Дина, рассматривая экран ноутбука (или лэптопа?).

– Почему?

– Ну, если аллегория… Одна тетя – береза, другая тетя – садистка, режет из нее три пруточка и

Вы читаете Фактор Николь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×