Нас набралось двенадцать человек, включая трех служащих похоронной конторы и кюре.

У клироса стояла фисгармония, на которой, разумеется, никто не играл, и при виде пустой скамеечки перед ней я не удержался от короткой скептической улыбки.

Здесь каждый был одинок, это бросалось в глаза: множество пустых мест, кое-где целые ряды между двумя седыми головами.

Моя мать сидела в первом ряду рядом с какой-то старушкой, кажется, соседкой. Я сел сзади, чтобы видеть, не будучи на виду, быть здесь и одновременно не быть.

Священник говорил в совершенно ненужный микрофон, и находился кто-нибудь знавший, что положено отвечать по ходу литургии.

Из уважения к истинно верующим я никогда не причащался, но в тот день впервые почувствовал что-то, чье-то присутствие в этой пустоте среди свободных стульев и маленьких людишек, которые, возвратясь с телом Христовым во рту, замечали по этому случаю меня и делали вид, что все в порядке.

Я вдруг ощутил пронзительное восхищение этим священником, который совершал столько ненужных движений, говорил столько бесполезных слов, без намека на усталость, уныние или скуку.

После отпевания мать подошла ко мне. Я обнял ее, без особой теплоты, а она только и сказала мне, что отец не мучился.

Пришла пора ехать на кладбище. Машины у меня не было; я стоял на тротуаре у катафалка, и успевший переодеться священник, вышедший из церкви с епитрахилью под мышкой, предложил меня подвезти.

Я надеялся поговорить с ним в машине, но сказать мне было нечего. Он спросил, где я живу, чем занимаюсь. Сказал, что очень любит живопись и что у него дома есть великолепный натюрморт, который никто не может датировать. Он пригласил меня зайти посмотреть картину после погребения. Я не ответил ни да ни нет. Тут мы приехали на кладбище.

Пока читали молитвы у могилы, я смотрел на мать. Старость пометила ее уродством, которое я всегда считал уделом мужчин: большой красный узловатый нос — поменьше, конечно, чем на картине Гирландайо [18], — красноречиво свидетельствующий об их с отцом образе жизни: просиживали, не иначе, дни напролет в ближайшем бистро, выстраивая рядком пять рюмок и шесть фраз в час и никогда ни о чем не думая.

Она тихонько плакала, и я с ужасом подумал, что причиной этих слез, хоть она сама вряд ли это сознавала, могло быть уныние, овладевающее обычно алкоголиком, когда ему не удалось вовремя выпить.

Я бросил горсть земли на черную крышку на дне ямы и, никого не дождавшись, ушел. Удаляясь по посыпанной гравием аллее, я оглянулся и увидел среди группы людей, которые тоже уходили, мать с сигаретой в старых костлявых пальцах.

Я двинулся дальше, не замедлив шага, куда быстрее тех, что брели позади, и вышел за ворота. Передо мной светилась огнями баров знаменитая круглая площадь перед Иксельским кладбищем, полная оживленной молодежи. При виде маленькой красной машины кюре я вспомнил о его приглашении. Я не знал, предусмотрены ли какие-нибудь поминки, но подумал с отвращением, что если предстоит что-то в этом роде, то наверняка в том самом излюбленном бистро моих родителей, а я готов был на все, кроме этой безнадежности.

Отказался я и от приглашения святого отца, и его великолепного натюрморта, решив, что лучше всего мне будет поскорее унести ноги и все забыть.

11

Забыть — это была, конечно, иллюзия. Я, собственно, не знал, что мне делать и куда себя девать. Мне не хотелось, чтобы эта поездка походила на ностальгическое паломничество. Вперед, не оглядываясь, — так я для себя решил. И не следовало теперь поддаваться искушению оглянуться.

Я подумал было зайти домой, на авеню Брюгманн, но там Изабелла готовилась к конкурсу — наверно, не стоило ей мешать. Я позвонил ей. Она действительно сказала, что лучше нам сейчас не видеться, что ее это отвлечет. Ее можно было понять. Зато она предложила мне — на что я, впрочем, и рассчитывал — прийти на конкурс. В восемь часов вечера в конференц-зале какого-то банка на площади Трон.

Чтобы скоротать время, я пообедал, пару часов читал газеты на террасе ресторана на Рыбном рынке, после обеда сходил в кино и все равно пришел на конкурс раньше времени.

Зал был далеко не полон, и билет я купил без труда. Я заготовил на всякий случай веские аргументы — любящий папа конкурсантки, и все такое, — но они не понадобились.

Получив программку, я сел на свое место и прочел ее. Финалистов было шесть, и каждому предстояло сыграть два произведения: любой фрагмент из “Хорошо темперированного клавира” и сонату на выбор. Изабелла шла второй и должна была играть двадцать четвертую прелюдию и фугу, ту, что завершает вторую книгу, а также последнюю, тридцать вторую сонату Бетховена, опус 111. Меня сразу поразила смелость ее выбора. У других в программе значились произведения более классические: вторая соната Шопена, “Аппассионата”, “Патетическая”, соната ля мажор Шуберта и “Вариации на тему Абегг” Шумана. Наверно, по условиям конкурса выбор сонаты ограничивался XIX веком, или же предпочтения конкурсантов любопытным образом совпадали. Я находил выбор Изабеллы самым изысканным и гордился ею.

Я не волновался — просто не был к этому готов. Я даже не знал, какова премия конкурса и что он значит для моей дочери. Возможно, это была просто повинность. Во всяком случае, судьбоносным все это не выглядело: среди членов жюри не было ни одного мне известного. Ни одного громкого имени. По крайней мере, ни одного, знакомого широкой публике, к которой я причислял и себя.

Зал начал заполняться. Выбор Изабеллы — заключительные части, последние произведения — не переставал меня удивлять, и мне не удавалось связать его с моей дочерью. Быть может, я мало знал ее нынешнюю. Быть может, это было доказательством ее зрелости, — трудно найти что-то более зрелое и, я бы сказал, окончательное, чем опус 111, — или снобизмом, или случайностью.

Я никогда не знал, что она играет эту вещь. Я слышал ее только в исполнении Жанны, которая часто над ней работала. И на пластинке, конечно же. Я не волновался, нет, но мне было очень любопытно. В зале погас свет.

Ведущая объявила в микрофон первого кандидата, тот вышел на сцену в джинсах и черной футболке и на диво хорошо заиграл Шопена.

Я и забыл, что в эту самую сонату входит знаменитый “Похоронный марш”, — он пришелся как нельзя кстати и даровал мне облегчение, которое, наверно, снизошло бы на меня раньше, не откажись я по глупости от приглашения кюре.

Так вышло, что здесь, в этом зале, слушая Шопена в исполнении некого Мартена Шампьона, я и похоронил своего отца.

Я так разволновался, что забыл об Изабелле, чья очередь выступать была следующей, и увидел ее уже за роялем. Она была в длинном узком черном платье с газовыми рукавами до локтя. Волосы, собранные в пучок, меня удивили, и только после Баха я сообразил, что она их перекрасила, из шатенки став жгучей брюнеткой. Это очень ее изменило.

Ее Бах мне понравился. Он получился у нее таким причудливым, четким, таким экспрессивно арифметическим, совсем непохожим на все, что я слышал в ту пору, когда она разучивала его с Абрамом Каном.

Между двумя выступлениями одного исполнителя аплодировать не полагалось — таковы были условия конкурса. Музыканты не знали мнения публики, и мне подумалось, что это, должно быть, особенно тяжело. У меня болело сердце за Изабеллу. Но она, надеялся я, к этой системе привычна, да и страхи мои, и сердечные муки, скорее всего, не совпадали — уже не совпадали — с ее волнением. Я не знал, чего боялась она, когда боялась, чего хотела теперь и как хотела.

Настал черед Бетховена, первой части. Моя дочь, моя маленькая девочка, сыграла его так мощно, с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×