друзьями отправился в баню, а с ним, мы были одни, он отослал прислуживавших нам при купанье челядинцев, вначале мне было немного неловко, но стеснялся я не своей наготы, а тишины, которая царила вокруг, ведь я привык, что в бане всегда стоял гомон, мне недоставало этого гомона и недоставало моих друзей, кажется, я ни о чем не думал, разве только чувствовал небольшую усталость от того, что провел целый день в седле, так как спозаранку уехал один в лес, горячая вода, однако, мгновенно смыла с меня усталость, потом я лег на низкое ложе и, кажется, по-прежнему ни о чем не думал, я даже тогда ни о чем не думал, когда он, приблизившись к ложу, лег рядом и, без единого слова меня обняв, притянул к себе, я почувствовал его наготу подле своей, а его лицо, узкое и сухое, еще молодое, хотя изрытое темными бороздами, с острым носом и глубоко посаженными глазами, до того светлыми, что они казались нагими, увидел так же близко, как шесть лет назад, когда это лицо впервые надо мной склонилось, потом, по- прежнему обнимая меня рукой, он закрыл глаза, мои глаза были открыты, он тихо сказал: ты уже мужчина, да, — ответил я и, не сделав даже попытки отстраниться от его наготы, спросил: правда, что ты убил моих родителей? я не почувствовал, чтобы он вздрогнул, а ведь лежал так близко к нему, что не мог не почувствовать, если бы по его телу пробежала дрожь или даже сердце на мгновенье забилось сильней, он сказал, не открывая глаз: да, а погодя спросил, столь же тихо: тебе хорошо? да, — ответил я, потому что мне и впрямь было хорошо, и в ту минуту я не думал ни о чем другом кроме того, что мне хорошо, не знаю, — сказал он, — кто и когда сообщил тебе, что я убил твоих родителей, да и не хочу знать, и тебе необязательно говорить мне, кто это был, меня устраивает, что, зная об этом, ты со мной и лежишь в моих объятиях, я б и сам, впрочем, все тебе рассказал, возможно даже в этом году, ведь ты уже мужчина, да, это правда, я совершил это страшное злодеяние, поскольку, исполненный веры и надежды, считал, что если на нас плащи крестоносцев и мы дали обет пожертвовать всем ради освобождения Гроба Христа из-под ига неверных, то и все, что мы делаем, правильно и необходимо, ибо служит этой единственной и высочайшей цели, то было заблуждение моей святой веры, преступление моей святой веры, — пока он говорил, я думал, что мне хорошо в его объятьях, и, думая так, увидел чрево собора Святого Петра в Шартре, подобное каменному ущелью, устремленному к небу, внизу освещенному заревом огней и погруженному в темноту вверху, на нем была только черная и длинная, по щиколотку, туника, перехваченная на бедрах золотым поясом, он давал присягу пред главным алтарем, клялся, что посвятит остаток дней освобождению Святого Гроба, рядом стоял я в богатом наряде пажа, слова присяги, умноженные эхом, сотрясали тишину под сводами храма, епископ Вильгельм стоял на верхней ступени алтаря, а он стоял над Евангелием, поддерживаемым двумя юными дьяконами, и, произнося присягу, касался мечом страниц священной книги, день был осенний, на витражах, высоко в прохладной тьме бдели святые и ангелы, вокруг, сверкая доспехами, толпились бароны, рыцари и дворяне, я видел все это, но, главное, думал, что мне хорошо в его объятьях, он говорил: теперь мне уже трудно сказать, когда я понял, что совершаю преступление и не только не приближаюсь к желанной цели, а, напротив, от нее отдаляюсь, превращая в почти недостижимую, будто на пути к вершине высокой горы скатываюсь в пропасть, быть может, впервые эта догадка озарила меня, когда, сам запятнанный кровью, я увидел тебя на огромном ложе, тоже обагренного кровью, которую я пролил, тогда, с опозданием на несколько часов, с опозданием на одну эту ночь я понял, что лишь перед теми, чьи мысли чисты и чьим поступкам сопутствует чистота, могут открыться врата Иерусалима, но сейчас, по прошествии лет, полных лишений и самоистязания, когда я делал больше, чем желал, дабы искупить причиненное мною в ослеплении верой зло, сейчас, обняв тебя, я вновь, теперь уже добровольно, закрываю перед собой врата далекого Иерусалима, так как сильней всего, что во мне есть, моя темная к тебе любовь, к тебе, который должен был стать моим сыном и наследником, но которого я давно уже вижу в мыслях своим любовником, можешь делать со мной все, что хочешь, — сказал я, когда он умолк, он же спросил: тебе это будет приятно? можешь делать со мной все, что хочешь, — повторил я, — что б ты ни сделал, мне будет приятно, и тогда это произошло, но, когда произошло, я не почувствовал себя счастливым, меня лишь переполнило неведомое прежде блаженство и обуяло желание снова его испытать, счастливым же я себя не чувствовал, потому что тогда уже понял, что он не любит меня, что ему нужно лишь мое тело, знаю, что и он это понимал, хотя старался обмануть и себя, и меня и говорил, что любит, но, говоря так, говорил неправду, ибо только к моему телу вожделел, он жаждал любви, но не способен был меня полюбить, ненасытное вожделение было его единственным настоящим чувством, знаю, не раз, обнимая меня и говоря, что любит, он думал: пустое все это, я не могу его полюбить, но и жить без него не могу, а я, когда, насытившись мной, он внезапно оставлял меня одного, думал: я — его собственность, его вещь, поэтому ему проще презирать меня, чем себя, я ненавижу его, но и себя ненавижу, так как покорно соглашаюсь на все, чего б он ни захотел, мне это приятно, а поскольку приятно, я не могу от этого отказаться, за что и ненавижу себя, я знал, что кроме меня ему нужны были другие тела, он искал их и находил, но потом снова возвращался ко мне, а я, хотя знал, что он придет, еще согретый теплом другого тела, его ждал, но однажды, когда он ушел, думая, что я сплю, впервые отправился его искать, это случилось так: я лежал навзничь на своем пурпурном плаще, подложив под голову руку, и, когда он проснулся еще при свете дня и склонился ко мне, притворился, что сплю, дышал ровно, будто был погружен в глубокий сон, он громко позвал: Алексей, я не пошевелился, было тихо, в лесной чаще посвистывала иволга, и тогда он осторожно, чтобы не разбудить меня, встал, он встал осторожно, как человек, который решил убежать, надел верхнее платье, поднял с земли плащ и меч, а потом, еще раз бросив на меня взгляд человека, который решил убежать, спустился к ручью, где, стреноженные, спокойно паслись наши лошади, тут я открыл глаза и увидел, как он подходит к своему вороному коню, освобождает его от пут и, держа за узду, ведет к тропинке, продирающейся сквозь густой подлесок, я остался один, подумал: убегает, ну и пускай, вернется, я знаю, вожделение — единственное, что в нем есть настоящего, и потом, когда помалу стало смеркаться, а я, по-прежнему обнаженный, но не чувствуя холода, лежал на своем пурпурном плаще, том самом, который сейчас, на время исповеди, снял и набросил на плечи Жаку, так вот тогда, в наступающих сумерках, оставшись один, я начал думать, но не о себе, а о том, о чем теперь думает он, я не только знал его тело и наслаждение, которое он мне дарил, его мысли я тоже знал, мне нетрудно было вообразить, что, пробираясь один в наступающих сумерках сквозь лесную чащобу, он думает: все пустое, кроме зла и стыда, утоление чувств не укрощает похоти, удовлетворенное желание порождает сотню новых, еще более жгучих, поступки, продиктованные чистейшими желаньями, увенчиваются позором, может быть, чистых желаний вообще нет? потребность в насилии и жестокости терзает человеческое нутро, человек боится ее и стыдится, но не меньше боится он и стыдится одиночества, и убегает от него, а возвратившись обратно в стадо, сильный и неистовый, творит и прославляет насилие, он слеп, глух, но силен, потому что неистов, однако наступает минута прозрения, и тогда человек снова остается один, только теперь его одиночество отягощено преступлением, имя которому одержимость, и в этом безвыходном одиночестве, в узилище тела и мыслей, он начинает искать спасения, однако напрасно ищет его, напрасно хватается за надежду найти избавление, лишь насилие позволяет забыться, насилие, не скрывающее больше своего подлинного обличья, темное и нагое, как ненависть, так мог он думать, пробираясь в одиночестве сквозь лесную чащобу, окутываемую первыми тенями сумерек, а если его взгляд ненароком упал на руки, он, должно быть, подумал: это руки убийцы, что же такое слепая вера и вера вообще в сравненье с руками, замаранными убийством, руками, которые теперь способны лишь вырывать наслаждение из покорных тел, лишь наслаждение способны брать и давать, ибо, когда тебе все изменяет, остается похоть, только похоть, а не любовь и не преданность, похоть, верная спутница одиноких, недремлющая и ищущая, не покидающая тебя даже во сне, не знающая удовлетворения, с ней и из-за нее ты идешь ко дну, так зачем убегать, если убежать нельзя? и дальше он думал: я убежал, ибо сильнее прочности обладания меня влечет зыбкость исканий, вчера, позавчера, ныне и присно меня манили и манят неведомые дали времени и пространства, которые могут предо мною открыться и порой открываются, я нетерпеливо спешу на их зов, поскольку в них может содержаться все, я знаю, что итог ожиданий — разочарование, но тень надежды, сколь она ни обманчива, мне милее, чем мысль, что надежда рассыплется в прах, всякое завоевание — крушение надежды, всякое свершение — крушение надежды, время ревниво окорачивает обладание, только страсти, хоть и они обречены на погибель, дарят легкое дыханье дням и ночам, я все это знаю, я испытал бремя этого знания, оно тяжело, как груда камней, и, как груда камней, бесплодно, эх, поехали дальше, вдруг что- нибудь да случится, так, мысля его мыслями, я лежал, подложив руку под голову, пока, запутавшись в этих мыслях и не видя его, оттого что вокруг внезапно стемнело, не приподнялся резким движением, с минуту я стоял на коленях, застигнутый врасплох темнотой, и если чего-нибудь в ту минуту желал, то лишь одного: чтобы он был рядом и своим телом защитил меня от страха, от одиночества и ото всех моих путаных
Вы читаете Врата рая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×