– Куда тебе, увальню!
– Я-то ловок, а ты у нас – голубица чистая!
– Налей нам на пальчик, раз обещал, – перебила их женщина, дробившая зерно. – А то живот болит. Хорошо бы анисовой.
– Анисовая и есть.
– И мне налей, не пожалей, – сказала младшая, пока дробильщица вытирала о фартук руки, чтобы взять стакан. – Очень я испугалась, когда Калистро увидела. Он лекаря, как пугало, волочил…
– А ты там стирала, змеюка? – спросил Гауденсио Текун. Она смеялась, глядя на него. Зубы у нее были белые, как жасмин, губы толстые, нос короткий, и после каждого слова на Щеках появлялись ямочки.
– Да, лютый змей, – ответила она, перестала смеяться и вздохнула. – Полоскала я тряпье, а он и волочит покойника. Ой, зеленые они, эти мертвые! Налей-ка мне еще.
– Это верно, зеленые, – сказал Гауденсио, наливая ей водки пальца на два. – У нас, у людей, кровь как у зверя, когда мы умираем, она становится, как у растений, а уж потом в землю обратится.
Во дворике, где пахло сельдереем, слышались шаги Калистро. ступал он тяжело, словно во мраке тащил на спине дерево.
Уперто сидел в комнате, где положили лекаря. Тело покоилось на полу, на циновке, и было прикрыто до плеч, а лицо прикрывала шляпа.
– Матушка, – сказал Уперто. – Матушка, тяжело на мертвых глядеть.
– А мне ничего, сынок.
– Не привыкну: видел его, знал, а он мертвый. И есть он, и нету его. Они будто спят, а потом проснутся. В землю их зароют, останутся они одни…
– Лучше бы я от икоты умерла. Умерла бы, лежала, а сынок мой ходил здоровый, в своем уме. Не могу я терпеть, что Калистро сумасшедший. А смерти я не боюсь – старое тело ни на что не годно.
– Беда, матушка, истинно беда.
– Двенадцать я вас родила, шестерых похоронила, шесть живы. Ходил бы Калистро, какой был, а я бы с теми на кладбище лежала. Если у матери дети поумирали, ей и там хорошо, и тут.
– Вылечили мы вас.
– Дай вам за это господь, – пробормотала она, потом помолчала, только слезы капали в такт ее тоске, и сказала с трудом: – Одна надежда – Олень Семи Полей. Поймался бы он поскорее, чтобы к сыночку моему возвратился ум.
Уперто Текун отвел взор от матери и стал глядеть на горящие сосновые ветки, чье пламя освещало мертвеца. Он не хотел, чтобы мать – хрупкая охапка кукурузных листьев, обернутая в черные тряпки и увенчанная сединою, – прочла в его глазах про оленя.
Тут в дверь тихо заглянула женщина. Они заметили ее, когда она, согнувшись, ставила на пол корзину, сняв ее с головы.
– Как живешь, кума? Как вы, сеньор Уперто?
– Сами видите. А ваши как?
– Тоже беды у нас. Где дети, там и хворобы – то один заболеет, то другой. А я вам картошечки для супа принесла.
– Дай вам за это бог. А как наш кум?
– Какой уж день не встает. Нога распухла, все не вылечится.
– У Гауденсио пухла, ходить не мог. Тут после бога один скипидар поможет и горячая зола.
– Говорили мне, вчера прикладывала, растирала – и ничего. Не всем лекарства помогают.
– Еще одно есть. Вы разогрейте соли на тихом огне и с сальцем намешайте.
– Это я не знала, кума.
– Поможет, вы мне скажите. Бедный кум, такой был здоровый.
– Я вам цветок исоте принесла.
– Дай вам бог. Он и красивый, и соус из него хорош. А вы присядьте с нами, посидите.
Сидя на трех чурбачках, они глядели втроем на мертвого лекаря. В комнате было темно, плясали отблески пламени, и лекарь то появлялся, то исчезал, как будто его носило в бурю по волнам. Все долго молчали, словно в тишине они были ближе к покойнику.
– Калистро к дереву привязанный, – сказала мать.
– Я проходила, видела. Смотришь на него – сердце разрывается. Муж говорит, еще вчера сказал: Олений Глаз его вылечит. Муж такое видел. Это, говорит, дело верное. Сеньор Калистро в разум вернется.
– Вот и мы тут толковали, когда вы пришли. Олений Глаз – это камень. Проведешь им по голове, разум и возвратится.
– Надо по вискам водить, как будто листья с маиса обираешь, и под голову класть хорошо.
– Где же у оленя этот камень? – спросил Руперто Текун, которого звали Уперто. Он сидел и молчал, как его и не было, чтобы женщины не догадались, что он пойдет и посмотрит, не выблевал ли чудотворного камня Олень Семи Полей.