них были дети Утра, дети Дня и дети Вечера. И в честь Пресвятой Девы, которой Эдме посвятила свою чудесную дочь, каждый из них носил в дополнение к собственному имени имя Марии. Сама Эдме была убеждена, что чреда сыновей, родившихся в день Успения Непорочной Девы, была ответом Марии, многократно повторенным эхом бесчисленных обращенных к ней когда-то Ave. Когда же, как всегда 15 августа, родился последний сын Рен и у него обнаружился изъян, это не только не огорчило, а, напротив, обрадовало Эдме: она усмотрела в нем не наказание, а последнюю милость чудодейственной силы, пронизывавшей всю ее жизнь. У ребенка была заячья губа. Это подсказало Эдме, что он последний, больше Рен рожать не будет. То был знак, которым отметил рот младенца Ангел в момент его появления на свет, дабы он не выдал тайну, открывшуюся ему во чреве матери, — ему, младшему, последышу. Извечную тайну ее неутолимого голода.
А голод так и не покинул Толстуху Ренет, все так же томил ее. Бремя девяти выношенных, рожденных и взращенных сыновей, как и тяжесть мужнего тела, не смирили ни голода, ни ожидания. Но, по мере того как проходили годы, отмеченные вехами родов в неукоснительный срок, дремотное состояние, в котором она постоянно пребывала, мало-помалу прояснялось, и она перестала впадать, как когда-то в молодости, в тупое оцепенение. Толстуха Ренет постепенно пробивалась к собственному сознанию, освобождалась от сонной пелены. И гнет гигантского ее тела словно бы уменьшился. Она стала подвижнее, бралась за дела по хозяйству, хотя делала все медлительно и с опаской. Она жила как лунатик, движения ее были неуверенными, медленными, казалось, причиняли ей боль, но все же это была уже не прежняя Ренет, день-деньской лежавшая на лавке у очага. Впрочем, и сейчас, по вечерам, когда голод особенно донимал ее, она любила растянуться у камина и смотреть на синие языки пламени. Неясные, голодные грезы и непонятное ожидание, трепетавшее в сердце, не давали ей покоя. В такие минуты взор ее был мягким, рассеянным, чуть печальным, глаза делались прозрачными и синими, как огонь в очаге.
Старый Жузе, смиренно пройдя свой путь, тихо растворился в небытии. Он не дождался появления на свет всего выводка наследников — скончался незадолго до рождения третьего сына Толстухи Ренет. Как-то вечером он лег, закрыл глаза и понял, что больше никогда их не откроет. Но уверенность в том, что нынешней ночью он погрузится не в сон, а в смерть, нисколько не встревожила его. «Довольно я пожил, — подумал он, — мой срок подошел к концу. Я свое на этом свете избыл. Дочка теперь замужем, у нее растут детишки, да еще один на подходе! Значит, смена есть. И какая — Эфраим с сыновьями. Ну а в доме стало тесновато — мы ведь так и не разбогатели. Так что пора освободить место». Он повернулся к лежавшей рядом Эдме. Шутка ли, она была его спутницей без малого полвека. На кого же, как не на нее, должен был обратиться его последний взгляд. Затем отвернулся лицом к стене, ибо есть вещи, требующие особого целомудрия. Жузе относил к ним и смерть.
АПРЕЛЬСКАЯ СВАДЬБА
Амбруаз Мопертюи не стал дожидаться, пока истечет назначенный срок, чтобы забрать дочь Корволя. Подождал только до конца зимы. Своеволие Эфраима положило конец его терпению. Не хватало еще, чтобы и Марсо взбунтовался и увлекся какой-нибудь местной девчонкой. Следовало ускорить события. Как только стал таять снег, он запряг в свежевыкрашенную повозку пару лучших волов, Башу и Маржоле, и вместе с Марсо спустился в Кламси. Марсо было все равно: он не желал, но и не отвергал навязанного отцом брака. С тех пор как Амбруаз выгнал старшего сына с фермы и строго-настрого запретил Марсо всякое общение с братом, тот совершенно замкнулся в одиночестве. Как и Эфраим, он всегда недолюбливал отца, а еще больше боялся его. Брат же всегда был ему дорог и близок. И вдруг эта сердечная близость по прихоти отца прервалась, тьма воцарилась там, где прежде не было ни облачка. Отец принудил его занять место Эфраима, присвоить его часть наследства. Это было особенно тяжело для Марсо еще и потому, что он чувствовал себя невольным виновником обрушившейся на брата немилости: ведь все беды начались с того, что Эфраим отправился на Крайний двор к Эдме Версле за мазью, когда он обжег ногу. Но воспротивиться, ответить отказом отцу у него не хватило духу. Оставшись один со старой Зыбкой и вечно недовольным отцом, он провел всю зиму в тоске. И вот теперь его, разряженного как на праздник, везли к молоденькой, не старше его самого, девушке, о которой он ровным счетом ничего не знал.
Венсан Корволь принял визит Амбруаза Мопертюи, как принимают отсроченное, но неизбежное наказание. Его даже не удивило, что он явился раньше условленного времени и оказался жестче, чем можно было ожидать. Сын Венсана, Леже, не захотел остаться один в доме на берегу Йонны и предпочел отправиться вместе с сестрой в лесную глушь. После исчезновения матери брошенный, больно уязвленный Леже перенес всю свою любовь на Клод. Кроме того, с тех пор как Катрин ушла из дому, он перестал расти. Время словно остановилось для него, словно обходило стороной его хлипкое тельце. В двенадцать лет он выглядел на семь. Будто ждал возвращения блудной матери и боялся, что она его не узнает. Не узнает сына, которого запомнила малышом в коротеньких штанишках, с худыми, прозрачными коленками. Нет, пусть, вернувшись, она подумает, что ничего не изменилось и она просто ненадолго съездила в Париж. Между тем отсутствие ее длилось уже пять лет. Только близость сестры делала возможным безумное ожидание, покинь его она — и не останется ни силы, ни надежды. Тщедушное, остановившееся в росте тело могло существовать, лишь прилепившись к сестре. Так что Венсан Корволь потерял обоих детей сразу. Амбруазу Мопертюи этот заморыш был ни к чему, но он соблазнился возможностью лишить Корволя всего, усугубить его страдания, его одиночество. И потому согласился взять мальчугана с собой.
Сама же Клод Корволь приняла свою участь молча, без единой жалобы. Не из мрачной покорности, как ее отец, а из равнодушия. Она не походила на мать ни лицом, ни характером. Отцовские серые глаза, тонкие бескровные губы, правильные, но невыразительные черты. Ни страстности, ни яркости, ни строптивости, одно лишь суровое спокойствие. С детства привычная маска грусти — та, которую сорвала с себя мать, — срослась с ее существом. Катрин была непокорной бунтаркой, а в ее дочери сказывалось врожденное смирение. Безропотно принимала она одиночество, уныние, скуку. Мать бежала из дома на Йонне, из сонных комнат, где стоял приторный запах садовых цветов и не смолкало назойливое тиканье бронзовых часов с маятником, словно без устали перемалывавших время в пригоршни пыли, повисающей в воздухе удушливыми клубами. Дочери же было здесь покойно. Она любила читать, гулять по берегу реки, работать в саду, мечтать в тени магнолии, посаженной по приказу отца в день ее первого причастия, или в комнатах, заставленных тяжелой мебелью и украшенных безделушками, которые застыли, на своих местах, словно в знак почтения перед неподвижностью, царящей в этом затхлом жилище. По вечерам она играла на пианино в большой и давно опустевшей гостиной. Гостей здесь никогда не бывало: отец никого не принимал.
И вдруг, после долгих лет затворничества, в дом является гость, и этому чужому человеку с грубым голосом и мужицкими замашками отец отдает ее без малейших возражений. Раз так, что ж, пусть этот чужой, по виду хамоватый лесоторговец забирает ее, но забирает, будто сухую ветку, мертвую вещицу, свое сердце она никогда не откроет, не обнажит свою душу. Она согласна уехать с этими людьми, она будет жить с ними бок о бок, но останется для них чужой.
Свадьба состоялась в Кламси, в соборе Святого Мартина. Амбруаз Мопертюи пожелал с пышностью обставить бракосочетание этой странной пары: своего сына, лесного дикаря, неотесанного, неуклюжего, не умеющего двух слов связать, и Клод Корволь, бледной утонченной барышни, дочери разорившегося буржуа, с безукоризненными манерами, с не приспособленными для работы руками, обученными только составлять букеты или играть на пианино. Он желал, чтобы публично были заключены узы, связующие Корволей и Мопертюи, не просто узы — цепь, ошейник, который задушит гордыню Корволя, приволочет его имя, как пса, в лесные дебри, и оно заглохнет, подчинится другому имени — Мопертюи. Но была у него и иная, скрытая цель: он хотел приживить свой подвой к стволу Катрин. К ее породе, ее крови. Пусть в дочери Катрин эта порода потускнела, кровь охладела и заснула, Амбруаз Мопертюи надеялся, что в детях, выношенных в чреве Клод, которую наконец он сделал своей невесткой, порода Катрин возобладает, ее кровь сгустится и оживет. С тех пор как красота Катрин, лежащей навзничь на траве, ее лицо, подобное маске некой языческой богини, предстало перед ним, его не оставляло желание увидеть ее вновь, видеть всегда, смотреть на нее и упиваться ее красотой. Она непременно должна была возродиться и ослепить его. Пять лет лелеял он эту безумную надежду, был одержим этой мечтой.