— Но ведь потом, после двадцатых, были «чугунные тридцатые» и роковой 37-ой год… Нет, Мария, я не презираю их, а жалею. Они были слепы…

— Ладно, даже если Вы считаете их труды напрасными, то их не надо жалеть. Жалость унижает. А людей, которые готовы жертвовать собой, не нужно жалеть. Ими восхищаются или их ненавидят, в зависимости от того, правое или неправое дело они защищают. Но жалеть, нет, таких не жалеют…

— О да! Я забыл, что Вы, как и положено комсомолке, — приверженка социалистического реализма и потому сходу отрицаете жалость. А все иные направления в искусстве для вас только «вредные формалистические извращения»…

— Не забывайте, что в стиле «социалистического реализма» были написаны великие произведения, достойные стать классикой мировой литературы.

— О да, замечательные произведения, мешавшие правду с ложью! — иронично заметил Галицкий.

— Это Вы лжёте!

— Ну, может, я, действительно, резок. Поймите, и я порой испытываю ностальгию по временам моего детства, когда нам внушали, что мир устроен справедливо и все люди — братья… Но это была сплошная ложь!

— Почему ложь? Детей только так и надо воспитывать! Им необходимо давать образец для подражания! Показывать, какими надо быть. Ведь это большой труд — воспитать человека, настоящего человека! И советские книги помогали это сделать. Поэтому нельзя, нехорошо их ногами пинать.

— А вам очень хочется, чтобы все писатели творили в духе соцреализма? А остальных надо отправлять на перевоспитание на Колыму?

— Не приписывайте мне то, чего нет. Я прекрасно понимаю, что это теперь невозможно. Сталь не закаляется в тепличных условиях. Я не Кюхельбекер, который хотел писать классицистские оды в эпоху романтизма. Но антисоветчину-то можно не писать! К своему прошлому надо относиться с уважением! Иначе — свинство!

— Конечно, я должен воспевать героизм Павлика Морозова. Донести на своего отца — такой подвиг! Вы, наверно, не прочь его повторить?

— Ладно, оставим тему террора! Это предмет довольно скользкий.

— Конечно, тема какая-то склизкая, не марксистская, ох, не марксистская!

Я пропустила злополучную ремарку мимо ушей.

— Но ведь Вы уехали не из 37-ого года! Чем вам развитой социализм-то не нравился? Что бы Вы вместо него хотели?

— Свободу. И уважение к правам личности. Чтобы каждый мог писать и читать всё, что захочет, не боясь репрессий.

— Как на вашем любимом Западе?

— Да. Христианская цивилизация уже тем хороша, что вопросы, о которых у нас можно только шептаться по кухням, там можно обсуждать открыто! Я читал лекции американским студентам, на которых излагал примерно то же, что и здесь. И не боялся, что меня за это арестуют!

— Ну, это как в том анекдоте про израильскую армию. Новобранцам говорят: «Здесь вам не Советская армия, верхнюю пуговицу мундира можете расстегнуть!» «А можно застегнуть верхнюю пуговицу, если холодно?» «Ни в коем случае, устав запрещает!»

— Не понимаю, к чему Вы.

— К тому, что если бы Вы стали ругать там рынок и американскую демократию, то быстро узнали бы цену тамошней свободе. Никакой полной свободы слова не бывает нигде и никогда! По крайней мере, продолжительное время. Просто там вместо идеологической цензуры — экономическая. А это едва ли не самый поганый вариант. Чем вещь пошлее, тем она выгоднее! Рынку абсолютно наплевать, какие это имеет последствия для человеческих душ. Выгоден разврат — и давайте его сюда! Вы наверно, плохо марксизм в своё время усвоили.

— Меня от него всегда тошнило!

— И потому Вы не знаете и знать не хотите, что при 10 % прибыли с Капиталом можно договориться, 15 % — зона риска, при 100 % Капитал свернёт себе шею, а при 300 % нет такого преступления, на которое бы не пошёл Капитал даже под угрозой виселицы!

— Ох, коммунистка! — вздохнула моя мать.

— Мама, ну скажи, в чём я не права!

— В том, что ты зануда! Слушай, кончай! Давай лучше попоём песенки.

— Но я же не виновата, что он такие песни поёт.

— Маша, мы же договорились, парткомов здесь не устраивать. Проводи свою воспитательную работу где-нибудь на комсомольском собрании.

— Но ведь его туда не заманишь.

— Маша, с тобой просто невозможно! — затем она обратилась к Галицкому, — Вы уж извините нас, пожалуйста, она у нас такая правильная…

— Да ладно, много я таких на своём веку перевидал.

Я была вынуждена замолчать. Мне было ужасно обидно. Как будто мне прощают какую-то вину. А я знала, что с точки зрения своих принципов поступаю правильно. Не могу поступиться принципами, хоть режьте. Но за это не режут, над этим почему-то всегда смеются. Но подо всем, что я сказала в тот вечер, я и сейчас готова подписаться, ведь я не флюгер, который меняет свои убеждения от малейшего порыва ветра.

Когда я спорила с Галицким, я испытывала эмоциональный подъём, но теперь, после, испытывала страшную усталость. Сколько я спорила? Час? Два? Мне очень хотелось убедить не Галицкого, нет, я знала, что это невозможно, но всех зрителей этой драмы. Но убедила ли я их в чём-нибудь? Не знаю и теперь не узнаю уже никогда. Во время спора они молчали и не вставляли реплик. Но было ли это молчание знаком согласия? И согласия с кем? Со мной или с Галицким? Я была так сосредоточена на том, что я говорю, что просто не могла смотреть по сторонам, и потому ничего не могу сказать об их реакции. Хотя в наш спор со стороны было действительно трудно вклиниться, теперь post-factum мне кажется, что «комсомольская зануда» им действительно надоела. Ну почему, почему, когда я пытаюсь донести до людей правду, я бьюсь, как бабочка о стекло? Говоришь метафорично, так отец возражает: «Это недостаточно доказано», перечисляешь сухие факты, так мать сразу «Это скучно, это надоело». Почему же тогда всяких Галицких им слушать не скучно?! Потому что ложь интереснее правды? Или потому что в песенной форме? Конечно, примитивную ахинею проще изложить в песенной форме, чем ту сложную диалектику, которая делает историю наукой. Я порой понимаю муки Кассандры, предсказаниям которой никто не хотел верить. Они казались слишком сложными, чтобы в них вникать. Но почему, почему?

Я сидела в кресле и молчала. Дальше опять пели какие-то песни, кажется, не про политику, а впрочем, я не слушала. После всего того, что он наговорил, я просто не могла наслаждаться даже самыми аполитичными из его песен. Надеюсь, вы меня поймёте. Я думала о том, какой всё-таки след мне удалось оставить в их душах. Они опять молча слушали его, но какие-то сомнения, наверное, я в них заронила. Не сочтите за самодовольство, но и тогда, и теперь мне мои аргументы кажутся убедительней. Однако в тот момент я попросту забыла об одном элементарной вещи. Эта ошибка непростительна для историка, мне стыдно в ней признаться, но я раз уж я решилась рассказать всю правду, то никуда не деться. Я забыла, что для успеха речи вовсе не обязательно, чтобы она была глубоко содержательной. Ведь те, кого считают обычно самыми гениальными ораторами двадцатого века, например, Керенский, Троцкий, Геббельс, зажигали толпу на редкость пустыми речами. Это становится очевидным, если записать эти самые речи на бумаге и попытаться законспектировать: основных мыслей не уловить. Поэтому об их взглядах судят не по речам, а по письменным источникам, то есть по дневникам, мемуарам и т. д. А речь на публику — это своего рода сеанс массового гипноза. А я гипнотическим способностями не обладаю, поэтому спорить было бесполезно. В конце концов, всё перевесил его ореол мученика, хотя в тот момент я об этом не догадывалась.

Я помню, Марина и ещё некоторые гости засобирались домой. Я вышла в прихожую их проводить.

Вы читаете Игра со спичками
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×