Я очень резко его спросил:

— Скажите мне, вы — офицер, командир. Чем все-таки вас допекло государство?

Он мрачно отрезал:

— Ложью и спесью.

Я возразил:

— В конце концов, это спесивое государство дало вам не только образование, оно вам верило, поощряло, дало вам корабль и власть над людьми.

Он усмехнулся:

— Да, безусловно. Оно меня лихо образовало. Выучило слушать команды и ставить людей по стойке смирно. Выучило признавать превосходство всякого хама и недоумка, имеющего звездочкой больше. Выучило гнобить мальчишек. Пучить глаза, цедить сквозь зубы, рявкать, как ошалевший пес, на бессловесных и безответных. Ценить бесчувствие. Слез стыдиться. Вытравливать способность к сомнению. Читать передовицы в газетах. Спокойно, не содрогаясь, слышать, как барабанят радиодикторы. Оно дало мне образование. Я прочитал несколько книжек. Рекомендованных и дозволенных. Узнал из них, что моя земля всех лучше, краше и благородней. Усилия тысячелетней истории свелись, оказывается, к тому, чтоб в центре Москвы, на Красной площади был сооружен Мавзолей. Чтоб дважды в год на его трибуне теснились какие-то странные люди, помахивали своими ладошками, изображали отцов народа. Чтоб мимо шагали орущие толпы, изображающие народ. И сам я явился на белый свет, чтоб с первого дня изображать кого угодно, но не Самарина. То пионера, то комсомольца, то винтик на диво отлаженной, не рассуждающей машины.

Я понял, что весь этот монолог он уже много дней отчеканивал наедине с самим собою. Сегодня он наконец дождался хотя бы подобия аудитории. Хоть собеседника. Хоть оппонента.

Я должен был подать свою реплику. Но не вступать же мне с ним в дискуссию. Я лишь устало пожал плечами.

— Странное дело. Десятки лет все наши господа протестанты сетуют, что машина разлажена, неуправляема, неуклюжа. Вас не устраивает, что она действует. Русскому обществу не угодишь.

Он выдержал красноречивую паузу. Пренебрежительно проворчал:

— Русского общества не существует. Каждый у нас — сам по себе. И все — предельно неприхотливы. Нам хватит и глотка кислорода.

Потом он обвел меня долгим взглядом и с вымученной усмешкой спросил:

— А что бы сказали вы, Павел Сергеевич, если бы я обратился к вам с просьбицей?

И почти сразу же бормотнул:

— Вы не тревожьтесь. Не с просьбой, а с просьбицей.

— Что-нибудь передать?

— Вы догадливы. К тому же и опыта не занимать. Родителей беспокоить не стану. Сначала я о них не подумал, потом они меня осудили. Друзья, оставшиеся на воле, все как один от меня отреклись. Но есть одна прекрасная дама, имя-отчество Альбина Григорьевна, — он сделал попытку улыбнуться, — надеюсь, она сочтет возможным произнести хотя бы словечко. Если решится — дайте мне знать. Если откажется — промолчите. Я вас ни о чем не спрошу.

Я сказал ему:

— Вы меня мало знаете. Допустим, я сейчас соглашусь, однако звонить вашей даме не стану. Потом, увидев вас, промолчу. И вы решите, что эта женщина не пожелала отозваться. Возможен ведь такой вариант?

Он покачал своей головой:

— Нет, невозможен. Я вам поверил.

В эту минуту мне стало понятней, как люди, которыми он командовал, не размышляя, пошли за ним. Я молча взял телефонный номер.

Не оставалось сомнений и в том, что этот клиент — из разряда тяжких. Отчаявшийся, крутой, своенравный. Что ни скажи ему — не услышит.

Тем не менее я ему посоветовал держать себя в руках, не бодаться, продумать свое последнее слово. Помнить, что это весомая гирька, может качнуть весы Фемиды.

Самарин только махнул рукой:

— Последнее слово? Ну, это вздор. Какое оно имеет значение?

Я возразил:

— Вы ошибаетесь. Значение его велико. И отнеситесь к нему серьезно. Эту важнейшую часть защиты сводят обычно к дежурной фразочке. Делают это по недомыслию, недопустимой душевной вялости. А между тем, оно может сыграть даже решающую роль. Наверно, вы слышали о Лассале?

Он уязвленно, совсем как подросток, мотнул своей крупной головой.

— Нет.

— Был такой радикал в Германии. Вернее — в Пруссии прошлого века. Его судили не раз и не два. Однажды его последнее слово длилось почти четыре часа. После него он был оправдан.

Самарин взглянул на меня с участием, с каким-то насмешливым состраданием. Так смотрят на тронувшегося умом. Потом негромко проговорил:

— Ну, это же было в другом столетии, в другой стране. И суд был другой.

Мысленно я себя отругал. Воспоминание о Лассале, о старой патриархальной Европе, о старой патриархальной юстиции, позволившей себя обольстить такой магической элоквенцией, было нелепым и неуместным в нашей застывшей дремучей казенщине. И все же я счел необходимым просить его отнестись к суду не только как к пустой процедуре и срепетированному спектаклю. Не скрою, я возлагал надежды на личность моего подзащитного, на некий гипнотический дар, воздействие которого чувствовал. Необъяснимо, но это так.

Он был неуступчив, шерстист, ощерен.

— Просить я у них ни о чем не буду.

Я не сумел утаить раздражения.

— Поймите, не только я вам помогаю. Вы тоже хоть малость должны мне помочь. Я настоятельно вам советую, по мере возможности, взять себя в руки и не вести себя вызывающе.

Не дело переходить на басы, когда беседуешь с человеком, часы которого сочтены, но он уж очень меня достал амбициозностью и неконтактностью. Справившись со своим раздражением, я сказал ему:

— Если ваши родители…

Он прервал меня достаточно резко:

— Не появятся. Я хорошо их знаю.

Он дал им нелестные характеристики. Отец его, «доблестный отставник», — именно так он его назвал — этакий истовый коммунар. Из тех казарменных патриотов, которым под силу преобразить родину-мать в родину-мачеху. Вечно твердил, по словам Самарина, что перед ним стоит задача сделать из сына единомышленника и настоящего мужчину. Что для него — одно и то же. Благонадежен и массовиден. Достойная опора режима.

О матери он отозвался сдержанней, но столь же презрительно и жестко. Безгласное серое существо, собственного лица не имеет, давным-давно растворилась в муже. Была бесконечно ему благодарна за то, что он сдержал свое слово и благородно на ней женился.

— Я никогда не мог им простить, — сказал он, мрачно блестя зрачками, — что сдали они меня в нахимовцы.

Эти сыновние аттестации в очередной раз меня покоробили, но я сдержался и лишь заметил:

— Так что же, вы не любите моря?

Немного помедлив, он произнес:

— Заставил себя его полюбить. Другого просто не оставалось — выбора у меня ведь не было. Где-то прочел я: вода коварна. Может быть. Не коварней, чем суша. В море ты можешь себя почувствовать частью совсем другой вселенной. Это всегда дорогого стоит.

Я сказал ему:

— Понять вас мне трудно. У вас, безусловно, нет чувства родины. Она для вас — мачеха, несуразный, нелепый, враждебный вам материк. Не ощущаете вы себя при этом и гражданином мира. Мир тоже вам

Вы читаете Последнее слово
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×