по той причине, что фюрер не лишен человеческих чувств.

Три сигареты показались мне хорошей платой. Я рассчитывал на одну.

* * *

Самое худшее, что случилось со мной, могло случиться с любым заключенным — я заболел; и возможно, это спасло мне жизнь. Я держался пять дней. Если сказаться больным, тебя сразу же отправляли в лагерный госпиталь, где над тобой экспериментировали до тех пор, пока тебя больше невозможно было использовать; а использовать тебя становилось невозможно лишь когда ты умирал от использования. Поэтому больными не сказывались. Но во время переклички я свалился и пришел в себя уже в госпитале.

Что со мной было, мне не сказали — этого не говорили ни одному пациенту. Когда я окреп настолько, что мог подняться, начались опыты. Мне делали различные уколы. Меня помещали в обжигающе горячую парную, а оттуда уводили в холодильник; и там, и там брали пробы крови. В один день давали столько еды, сколько в меня влезало, на другой держали без воды и пищи, пока я не оказывался на грани коллапса; или вводили мне в желудок резиновые трубки и выкачивали все, что я съел. Одно мучительное состояние следовало за другим. Наконец у меня, причиняя сильную боль, взяли большой образец спинного мозга, затем примкнули наручниками к тележке с песком, и я возил, возил ее по большому кругу без остановки. Каждые четверть часа у меня брали пробы крови. Весь тот день у меня кружилась голова. Потом меня долго мучили невыносимые головные боли.

Мне повезло больше, чем многим другим. Однажды экспериментаторы сочли, что с меня хватит, или, может, я больше не представлял для них интереса. Меня вернули обратно в лагерь. Там усмехающийся эсэсовец сказал, что меня сняли с работы по обезвреживанию бомб. Те, которые я разрядил, больше не считались.

Меня снова отправили рабски трудиться в карьер.

Потом неожиданно опять перебросили на бомбы, но когда я наработал очень приличную цифру, вернули обратно в Ленгрис, и все оказалось впустую.

Семь месяцев в гравийных карьерах в Ленгрисе. Однообразное, летаргическое безумие.

Однажды туда за мной пришел эсэсовец. Врач устроил мне осмотр. У меня по всему телу выступила гнойная сыпь; ее обмыли и смазали мазью. Врач спросил, здоров ли я. «Да, доктор, вполне». Там не жаловались на болезни. Ты дышишь — значит находишься в добром здравии.

Меня отвели к штурмбаннфюреру Шендриху. У него на окнах висели шторы. Притом даже чистые. Подумать только, шторы! Светло-зеленые, с желтым рисунком. Свет…

— На что таращишься, черт возьми? — Я вздрогнул.

— Ни на что, герр штурмбаннфюрер. Виноват, осмелюсь доложить, я не таращусь ни на что. — Вдохновение подвигло меня добавить негромким голосом: — Осмелюсь доложить, просто таращусь.

Шендрих недоуменно посмотрел на меня. Потом, отогнав свои мысли, протянул мне лист бумаги.

— Распишись здесь, что питался по обычному армейскому рациону, что тебя не мучили голодом или жаждой, что у тебя нет никаких оснований жаловаться на условия во время пребывания здесь.

Я расписался. Какое это имело значение? Меня переводят в другой лагерь? Или настал мой черед идти на виселицу?

Шендрих придвинул ко мне еще один документ весьма внушительного вида.

— А здесь распишись, что обращение с тобой было строгим, но хорошим, и в нем ничто не противоречило международному праву.

Я расписался. Какое это имело значение?

— Если хоть заикнешься о том, что видел и слышал здесь, вернешься обратно, и я подготовлю тебе особую встречу, понял?

— Понял, герр штурмбаннфюрер.

Значит, переводят в другой лагерь.

Меня привели в камеру, где лежала зеленая армейская форма безо всяких значков. Приказали ее надеть. «И вычисти ногти, свинья!». Эсэсовец отвел меня в кабинет коменданта, где я получил одну марку двадцать один пфеннинг за семь месяцев работы с шести утра до восьми вечера. Находившийся там штабсшарфюрер рявкнул:

— Заключенный номер пятьсот пятьдесят два триста восемнадцать освобождается. На выход!

Людей подвергали и таким пыткам. Я очень гордился тем, что не дал воспарить надеждам. Браво повернулся кругом и пошел к двери, ожидая услышать бурный взрыв их смеха. Но эсэсовцы были утонченнее, чем я думал. Они старались не рассмеяться.

— Посиди в коридоре, подожди!

В кабинете не смеялись. В конце концов ожидание стало действовать на нервы, потому что я больше часа просидел там. В голову полезли глупые мысли о том, как люди могут быть такими мелочными и злобными. Но сам же видел, что могут, сказал я себе. Думал, ты избавился от таких детских мыслей.

Даже теперь меня иногда посещает то крайнее, невероятное замешательство, в котором я последовал за фельдфебелем к маленькому серому «опелю» после того, как услышал, что получил помилование и буду служить в штрафном полку.

Большие, массивные ворота закрылись за нами. Серые бетонные здания со множеством зарешеченных окошек исчезли, меня увозили от невыразимого кошмара и страха.

Я не осознавал этого. Я был поражен — нет, потрясен — и даже не совсем оправился, когда мы ехали через казарменную площадь в Ганновере.

Теперь, много лет спустя, я вспоминаю тот невероятный кошмар и множество страхов как нечто безвозвратно прошедшее.

А ошеломление, с которым уезжал от них? На этот вопрос я еще не ответил.

СТО ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ ТРУПОВ

Нам по двадцать раз в день твердили с бранью и проклятьями, что мы в штрафном полку, и это означает, что нам нужно быть лучшими на свете солдатами.

Первые полтора месяца у нас шла муштра с шести утра до половины восьмого вечера. Только муштра.

Мы занимались муштрой, пока кровь не выступала из-под ногтей — это не риторическая фигура, а жестокая реальность.

Мы то ходили гусиным шагом с полной выкладкой — в каске, с рюкзаком, набитой песком патронной сумкой и в шинелях, хотя другие ходили в летней одежде и жаловались на жару.

То с трудом тащились по грязи, доходившей до середины голени; стояли по горло в воде и с совершенно застывшими лицами выполняли ружейные приемы.

Наши унтеры были сущими дьяволами, орали на нас, пока мы не доходили до грани безумия. Возможности поднять крик они не упускали никогда.

Такого наказания, как лишение свободы, не существовало по той простой причине, что свободы мы не имели. Только обязанности, обязанности, обязанности. Правда, у нас был часовой перерыв на обед, и теоретически мы считались свободными с половины восьмого до девяти, но, если мы не посвящали каждую минуту этого времени чистке грязного обмундирования, снаряжения и сапог, нас жуткими репрессиями приучали это делать.

В девять мы должны были лежать на койках. Но это не означало возможности спать. Каждую ночь нам устраивали учебные тревоги и тренировки в быстром переодевании.

Когда раздавался сигнал тревоги, мы вскакивали, надевали полное полевое снаряжение и строились. Потом нас заставляли переодеваться в парадные мундиры. Потом в повседневную форму. Потом снова в полевую. Это никогда не получалось хорошо. Каждую ночь часа два гоняли вверх-вниз по лестницам, словно стадо испуганных животных. Постепенно мы дошли до такого состояния, что при виде лишь тени унтера могли упасть в обморок от панического страха.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×