— Объясни, какие сейчас облака, — молил он, и под его мясистыми веками двигались бесцветные глаза. — Как дом, в котором живут звезды, или как корова, которую сегодня доили?

Тоска моя была тоской, облака — облаками, не похожими ни на дом. ни на корову. Облака… облака… облака…

Когда, уступая его мольбам, я давал ему фигурки, которые мы в лучшие дни вырезали из картона, бедняга, не ведающий о моем разочаровании, водил и водил по ним кончиками пальцев, запоминая очертания ненужных, бессмысленных предметов.

— Помоги мне представить город… наверное, он очень красивый!.. — И вместо домов он трогал звезды.

«Звездный город, — думал я, — не только красив, он чудесен».

Так рос я среди слепоты и ошибок. Когда Эдувихес — там, у них дома — видел нас вместе, он говорил:

— А нот дон Невежда и дон Незнайка!

Эдувихес с бородой, пропахшей табаком и ни разу не ведавшей ножниц, с грязными от земли руками, с заплатами на локтях, на заду и на коленях, был живым, настоящим, не то что мои матери, подобные фигуркам, вырезанным из сновидения. Кто вырезал их, кто сделал одинаковыми и дал мне. чтобы я, слепец, отличил мать от сестры?

Живыми были и те, кто приходил к садовнику. Батрак со шрамом на щеке, от губ до уха, сморкался пальцами. Одноглазый дровосек больше плевался, чем говорил. Женщина, приносившая еду, сеньора Ньевес, прилизанная и чистенькая, крестилась всякий раз, когда батрак или дровосек произносили бранное слово. А у нас ничего как бы не было — ни вещей, ни нас самих. Рядом со мной жили две безупречные женщины, одетые в мягкие ткани, всегда причесанные, с нежными пальцами; обе говорили тихо (порою казалось, что они только шевелят губами), ходили бесшумно, плакали молча, трепетали, всего боялись, двигались как во сне. Я всегда вспоминаю их такими, и всегда они сидят у стола, а на столе — портреты и пустые флаконы из-под духов. Иногда я думаю, что нас разделяла стеклянная стена, потому я и не слышал, как они говорят и ходят. А уж дух. самый запах в наших домах был совершенно разный. У садовника пахло когда чем — то апельсинами, ананасами, медовыми зрелыми плодами; то жареным мясом; то паром от белья, обретавшего под утюгом крахмальную жесткость; зимою же, поутру, когда обе комнатки окропят водой, пахло сыростью, спелым манго, птичьей клеткой, ловушкой, жердочкой попугая. У нас, напротив, запах был всегда один — затхлого воздуха и угасающей свечки. У садовника были цветы и бабочки; у нас — сумерки с утра до ночи, неумолимый порядок, старые вещи, которые по воскресеньям перетряхивала та, кого я считал сестрою, тогда как другая — та, кого я считал матерью, — пересчитывала столовое серебро, еще не заложенное в ломбарде и предназначавшееся для гостей, которые пока к нам ходили.

Ученик и учитель, дон Невежда и дон Незнайка, не разлучались — или он был у меня, или я у него. Ему. бедняге, нравилось, что в туннеле с одним входом, где я провел детство, так мирно и тихо. Когда я целовал его в щеку, он вскрикивал от радости и тоже меня целовал крепко и горячо, а я едва касался губами щеки, мне это было неприятно. Меня учили целовать моих матерей с достоинством, спокойно, его же — целовать отца как можно, как только можно крепче.

* * *

Дверь открылась без скрипа, и я убежал украдкой. Мы со слепым сговорились встретиться и пойти к пруду. Настоящее приключение! Выйти ночью из дому и отправиться к предательской воде… Никто за мною не шел. Я боялся, что какая-нибудь из матерей услышит, как я ухожу, но обе они спали, сами того не ведая. Кровати их стояли рядом. Одна из них была мне матерью — наверное, та, что бледнее и чуть-чуть улыбается. Только во сне забывала она о своем горе и улыбалась. Та же, кого я считал сестрой, была мне тетей и походила на состарившуюся невесту, хотя жениха у нее никогда не было, и на покинутую мать с чужим ребенком. Держа башмаки в руке, в одних носках, тихо, чтобы они не услыхали, улизнул я в голубоватый сумрак аллей, к эвкалиптам, кипарисам, палисандрам, соснам. Меня душили тоска одиночества, тишина, прахом сыпавшаяся со звезд, резкий, сухой, скипидарный запах сосен, аромат жасмина, благоухание медовых смоковниц, привлекавших слепней и муравьев, которых Эдувихес пытался извести кострами — угли, угасающие в эту пору, туманно светились и испускали густой, шерстистый дым.

Мне чудилось, что я так и не проснулся, не вышел из дому, и все это — сон. Я брел сквозь сад к дому слепого — может, видел сон наяву? — но двигались не ноги мои, а веки, утопая в застывшем запахе роз, коловших меня шипами, если я не отшатывался в сторону. Луна облекала белейшим запахом статуи голых богинь, и ночью они казались массивней.

Подходя к дому садовника, я прибавил шагу. Весь в ночной росе, в белой рубахе, слепой поджидал меня у искривленной виноградной лозы.

Мы поцеловали друг друга в мокрые щеки, не решаясь заговорить, страшась спугнуть словами наше решение — пойти к пруду и подружиться с водой. От мысли отвертеться можно, от слова — нельзя.

— Луна светит? — спросил слепой, прикоснувшись губами к моему уху. Я вел его за руку.

Призрачный и горячий, в белой рубахе, он шел легко, как я, по корочке сонной земли.

— Светит луна? — взволнованно повторил он.

— А сам ты не чувствуешь?

— Чувствую, чувствую, словно вата в ушах. Отец говорит, луна слепая. Светит, а не видит.

Листья касались его рубахи, и за нами неспешно бежал трепетный шелест.

— Деревья тоже слепые. Листьев много, а глаз нет. Помнишь, мы вырезали звезды, кружочки с остриями? Скажи, они что-то видят?

— Те, на которые мы глядим, наверное, видят нас.

— Они все путают, хуже слепых. Это у них от рождения. Иначе они бы вели нас как добрая, не как злая судьба.

— Ну, теперь ты все знаешь! — воскликнул я.

— Да, с тех пор, как мы подружились, отец многое объясняет, чтобы я не молчал, когда ты со мной говоришь.

Я совсем не был уверен, что учу его и наставляю. Он лучше меня проникал в суть вещей, не самих вещей, а их неуловимого смысла.

Миндальные деревья, подсолнечники, дети солнца, покорившиеся на время одинокой, голой луне, ночные сверчки, светлячки с зеленоватым отливом… Я бегу, друг хочет меня удержать, он ищет меня, разводя руки, словно плывет, не решаясь ступить ни шагу. Я возвращаюсь и рассказываю, что есть такие мошки не мошки, которые летают и светятся. Несколько штук я поймал. Я беру его пальцы, чтобы он потрогал то, что лежит у меня в ладони. Это настоящий шелк, который прядут червяки. Я отдаю ему все, мажу мертвые веки бледным светом. Так и вижу, как он стоит рядом в белой длинной рубахе — лицо худое, глаза горят, словно он спит, а на меня глядит светящийся червец.

— Мне страшно, — говорит слепой себе самому и мне. — Страшно, что вода меня поглотит… Вода глотает детей… правда ведь, глотает?..

— Только грязных, — отвечаю я, натужно улыбаясь, ведь и мне страшно.

— Присядем… — просит он.

Я уступаю, и мы садимся на ствол, упавший, но еще не сухой: что-то в нем копошится, шуршит, а среди лишайника и мха зеленеют побеги. Пруд был у нас за спиною. Он притягивал нас. Я ощущал его гипнотическую силу. Он звал живым трепетом, шелестом ветра в воде: с-с-с-с, с-с-с-с, с-с-с-с…

— О чем ты думаешь? — печально спросил слепой.

— О воде, — ответил я.

— Смотри-ка, я тоже о воде…

Он беспомощно поджал ноги, прильнул ко мне, положил голову на грудь. Веки, которые я натер мазью из гусениц, светились, словно светлячки.

Я чувствовал, что слепой хочет что-то сказать, но только шевелит пальцами. Он словно бы пытался отыскать мое лицо, мои губы, мой голос, и не находил их.

Наконец он решился:

— Не знаю, говорить ли тебе то, что я вчера слышал. Твои мамы беседовали с отцом. Даже родные часто забывают, что мы не глухи. Они знают, что мы слепые, и думают, мы ничего не чувствуем. Так вот, мамы твои сказали, что ты жил в большом-большом доме, среди слуг с черными косами, неподалеку от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×