западных антропологов. Капауку в Западном Ириане, по сообщению Поспосила, считают необходимым поддерживать равновесие в жизни, а потому работают только через день, посвящая день отдыха «восстановлению здоровья и силы». Наши предки даже в XVIII столетии, пройдя уже так далеко по пути к нашим теперешним несчастиям, по крайней мере, осознавали еще то, что потеряли, – оборотную сторону индустриализации. Их религиозное почтение к «святому понедельнику» – тем самым установление defacto пятидневной рабочей недели за 150-200 лет до ее официального признания – было настоящей головной болью для фабрикантов той поры. Очень долго пришлось приучать рабочих к гудку – предшественнику будильника. Вплоть до того, что на одно или два поколения взрослых мужчин пришлось заменить на женщин, приученных подчиняться, и на детей, который можно было воспитать для фабричной работы. Даже эксплуатируемые крестьяне ancient regime выкраивали из того времени, что шло на помещичью работу, заметную часть для себя. Согласно Лафаргу, четверть календаря французских крестьян занимали воскресенья и праздники. По данным Чаянова, в деревнях царской России – не самом прогрессивном обществе – крестьяне также отдыхали от четверти до одной пятой дней. При всем нашем управлении, нацеленном на производительность, мы явно находимся далеко позади этих отсталых обществ. Эксплуатируемые мужики спросили ли бы: зачем мы вообще работаем? И мы должны задать тот же вопрос.

Однако чтобы увидеть всю глубину нашего вырождения, давайте рассмотрим изначальное состояние человечества, то, когда мы бродили как охотники и собиратели, не зная ни собственности, ни правительств. Гоббс предполагал, что жизнь тогда была неприятна, жестока и коротка. Другие считают, что жизнь состояла в безнадежной и непрерывной борьбе за существование, войне с жестокой Природой, и несчастье и смерть поджидали каждого, кому не повезло, или того, кто оказался неспособен к борьбе за существование. На самом деле это не более чем проекция собственного страха – страха остаться без власти правительства в обществе, которое не привыкло без нее обходиться, вроде Англии Гоббса во время Гражданской войны. Соотечественники Гоббса тогда уже встречались с альтернативными способами организации общества, дающими другой образ жизни – особенно в Северной Америке – но это явление оказалось слишком далеко от привычного и понято быть не могло. (Низшие слои общества, по условиям жизни более близкие к индейцам, понимали их лучше и зачастую находили их образ жизни привлекательным. В течение всего XVII века английские фермеры дезертировали и уходили к индейцам или, будучи захвачены в плен, отказывались возвращаться домой. Индейцы же уходили к белым поселенцам не чаще, чем немцы лезут через Берлинскую стену с Запада на Восток.) Как показал анархист Кропоткин в своей книге «Взаимопомощь как фактор эволюции», версия дарвинизма, изложенная Томасом Гексли – «выживание сильнейших», – гораздо лучше описывает экономические условия викторианской Англии, чем естественный отбор. (Кропоткин был ученым-географом и, будучи сослан в Сибирь, невольно получил отличные возможности для полевой работы; он знал, о чем говорил.) Как и большинство политических и социальных теорий, история, рассказываемая Гоббсом и его последователями – не более чем завуалированная автобиография.

Антрополог Маршалл Салинс, исследуя данные о современных охотниках-собирателях, в своей статье «Первое общество изобилия» полностью разоблачил гоббсианский миф. Работают они гораздо меньше, чем мы, а их работу гораздо труднее отличить от того, что мы бы назвали игрой. По заключению Салинса, «охотники и собиратели работают меньше нас, поиск пищи вовсе не есть непрерывный труд, но занятие от раза к разу, досуг наличествует в изобилии, а количество часов сна в дневное время на человека в год превосходит все, что можно найти в любом другом общественном слое». Работали охотники и собиратели в среднем четыре часа в день – если это вообще можно назвать «работой». «Труд» их, в наших терминах, был трудом квалифицированным, задействующим их физические и интеллектуальные способности; по словам Салинса, неквалифицированный труд в любом заметном объеме возможен только в индустриальном обществе. Тем самым этот труд подходил под определение игры, данное Фридрихом Шиллером – как единственного вида деятельности, в которой человек полностью реализует себя, включая обе стороны двойственной своей природы – и мысль, и чувство. В его формулировке «животное работает тогда, когда основным стимулом для работы является недостаток, и оно играет тогда, когда главный стимул – это избыток силы, когда жизнь, бьющая через край, сама побуждает действовать». (Современная – и сомнительным образом поданная как «модель развития» – версия того же самого сформулирована Абрахамом Маслоу в виде противопоставления мотиваций «нехватки» и «роста».) Во всем, что касается производства, игра и свобода занимают одно и то же место. Даже Маркс, попавший (несмотря на все благие намерения) в пантеон продуктивизма, замечал, что «царство свободы начинается только тогда, когда пройдена точка, после которой больше не требуется труд, вынуждаемый необходимостью или внешней полезностью». Он так никогда и не смог заставить себя признать эту счастливую грань тем, чем она на самом деле является, а именно точкой отмены труда – в конце концов, довольно странно выражать интересы рабочих и требовать отмены работы. Но мы-то можем себе это позволить!

Желание вернуться к – или, наоборот, достигнуть – жизни, в которой нет работы, очевидно в любой серьезной книге по социальной или культурной истории доиндустриальной Европы, например, в «Англии в движении» М. Дороти Джордж или «Народной культуре на заре современной Европы» Питера Берка. Важное место занимает также эссе Дэниэла Белла «Работа и недовольство» – насколько я знаю, это первый текст, в котором явно упоминался «бунт против работы» (будь он понят). Это эссе – важная поправка к тому безвольному впечатлению, которое обычно остается от содержащего его тома под названием «Конец идеологии». Ни сторонники, ни критики не заметили, что тезис Белла о «конце идеологии» значит не конец социальной нестабильности, а напротив, начало новой и непознанной ее фазы, не выраженной идеологически и никакой идеологией не сдерживаемой. Это не Белл, а Симор Липсет провозгласил (в то же самое время, в эссе «Человек политический»), что «фундаментальные проблемы индустриальной революции решены», – всего за несколько лет до того, как не то пост-, не то метаиндустриальное недовольство студентов вышвырнуло его из Беркли в относительное (и временное) спокойствие Гарварда.

Как отметил Белл, Адам Смит в «Богатстве наций», несмотря на весь свой энтузиазм по поводу рынка и разделения труда, видел неприглядные стороны работы гораздо лучше (и честнее), чем Айн Ранд, или чикагские экономисты, или другие его современные эпигоны. По наблюдению Смита, «представления большей части людей с необходимостью формируются привычным их окружением. Человек, чья жизнь занята выполнением нескольких простейших действий, … не получает возможности утруждать свой ум… Как правило, он становится глупым и невежественным настолько, насколько это возможно для человеческого существа». Вот все мои возражения против работы в нескольких честных словах. В 1956 году, в Золотой век эйзенхауэровского кретинизма и американского самодовольства, Белл выявил неорганизованное и неорганизуемое недомогание 70-х и всех последующих лет – описанное в отчете HEW«Работа в Америке», – которое не смогло оседлать ни одно политическое течение, которое нельзя использовать и потому приходится игнорировать. Эта болезнь – неприятие работы. Ни в одном тексте ни одного рыночного экономиста – будь то Милтон Фридман, МюррейРотбард или Ричард Познер – она не встречается, потому что, как говорили в «Стар Треке», в их терминах проблема «невычислима».

Приведенные возражения против работы основаны на свободолюбии и могут показаться неубедительными для гуманистов прагматического или даже патерналистского склада – но есть и другие возражения, от которых они отмахнуться не смогут. Заимствуя рекламный лозунг, можно сказать, что «работа опасна для вашего здоровья». На самом деле, работа – это просто массовое убийство и геноцид. Прямо или косвенно, работа рано или поздно убьет почти всех читающих эти строки. Ежегодно на рабочем месте в Америке погибает от 14 тысяч до 25 тысяч человек. Более двух миллионов получают увечья. Причем эти цифры основаны на крайне консервативном определении увечья, связанного с работой – поэтому они не учитывают ежегодные полмиллиона случаев профессиональных заболеваний. Я взял в руки один из учебников по профессиональным заболеваниям – в нем было больше тысячи страниц. И даже это едва задевает верхушку айсберга. Существующая статистика включает в себя только очевидные случаи – такие, как 100 тысяч горняков, страдающих силикозом, из которых каждый год 4 тысячи умирает – процент летальных исходов выше, чем у СПИДа, которому СМИ уделяют куда больше внимания. (Потому что в глубине души все считают, что СПИД поражает только извращенцев, которые могли бы и воздержаться, в то время как добыча угля – это нечто священное и общественно необходимое.) Но статистика не учитывает десятки миллионов людей, для который работа означает сокращение продолжительности жизни, – а ведь это и есть но определению человекоубийство. Подумайте о врачах, которые дорабатываются до смерти, не дожив до шестидесятилетия. Подумайте о других трудоголиках.

Если даже тебя не убьют и не изувечат непосредственно на работе, это вполне может произойти, когда ты идешь на работу, когда ты

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×