наконец пожиная плоды аскетической сосредоточенности на техниках, готовивших нас к этому решительному шагу. Прекрасно устроив внутренние дела и порядок литературы, мы можем теперь уверенно посвятить себя иностранным делам, внешней политике литературы. И мы не только поступаем так, но и чувствуем, что обязаны совершить этот шаг: наше моральное сознание не позволяет нам вести себя иначе. За уверенностью в возможности точного истолкования, за модным увлечением письмом и чтением как потенциально эффективными публичными речевыми актами скрывается весьма почтенный моральный императив, требующий согласовывать внутренние, формальные, частные структуры литературного языка с его внешними, референциальными, общественными действиями.

И вот я намереваюсь рассмотреть эту тенденцию в себе как неоспоримый и периодически повторяющийся исторический факт, не задаваясь вопросом ни об истинности ее или ложности, ни о значимости — желательности или пагубности. Такое время от времени случается в литературоведении, и это просто факт. С одной стороны, литературу нельзя воспринимать как всего лишь особый случай референциального значения, поддающийся декодированию без остатка. Код слишком очевиден, сложен и загадочен; он привлекает непомерное внимание к себе самому, и этому вниманию приходится приобретать строгость метода. Невозможно обойтись без структуральной сосредоточенности на коде ради него самого, и литература всегда вынашивает свой собственный формализм. Технические нововведения в методологии литературоведения появляются только тогда, когда такого рода внимание становится преобладающим. Например, справедливо замечено, что, с точки зрения техники, в американской литературной критике со времени публикации новаторских работ «новой критики» не случилось почти ничего нового. Конечно, с тех пор появилось много превосходных литературно-крити- ческих исследований, но ни в одном из них техники описания и истолкования не превзошли техники тщательного чтения, созданные в тридцатые и сороковые годы. Формализм кажется всепоглощающей и тиранической музой; надежду на одновременное достижение технической оригинальности и дискурсивного красноречия не изгнать из истории литературной критики никогда.

С другой стороны — и это самая настоящая загадка — никакому литературному формализму, каким бы точным и обогащающим в своей аналитической силе он ни был, не дано возникнуть, не показавшись редуктивным. Когда форму рассматривают как внешнее украшение литературного значения, или содержания, она кажется поверхностной и ею не дорожат. Развитие внутренней формалистической критики в двадцатом столетии изменило эту модель: сегодня форма — это солипсистская категория саморефлексии, а про референциальное значение говорят, что оно внешнее. Полюса внешнего и внутреннего поменялись местами, но это все те же полюса: внутренний смысл стал внешней референцией, а внешняя форма стала внутренней структурой. Сразу же вслед за этой переменой мест возникла новая форма редукционизма: в наши дни формализм по большей части описывается в тюремных образах и образах клаустрофобии («тюрьма языка», «тупик формалистической критики» и т. д.). Подобно бабушке из романа Пруста, тщетно пытавшейся отвлечь юного Марселя от нездорового самопогружения, вызванного чтением в замкнутых пространствах, выманив его в сад, критики верят в пользу свежего воздуха референциального значения. Вспомнив о непроницаемости структуры кода и притягательности значения, заставляющей преодолевать препятствие формы, перестаешь удивляться тому, сколь заманчивым может быть согласование формы и значения. Искушение согласованием — вот преимущественный источник фальшивых моделей и метафор; он в ответе за метафорическую модель, уподобляющую литературу коробке, отделяющей внутреннее от внешнего, а читателя или критика—тому, кто открывает крышку, стремясь высвободить утаиваемое, но недоступное «внутри». Не столь уж важно, называем ли мы внутренность коробки содержанием или формой, а внешний мир — значением или поверхностью. Постоянные споры, противопоставляющие внутреннюю критику внешней, протекают под защитой метафоры «внутри/вовне», в которой никто никогда всерьез не сомневался.

Метафоры куда упрямее фактов, и я, конечно, не рассчитываю избавиться от этой старой модели с первой же попытки. Мне просто хотелось бы поразмышлять о другой группе терминов, которая, может быть, в силу своих многообразных внутренних отношений, не столь проста, как строгая полярность, бинарная оппозиция внутреннего и внешнего, и оттого не склонна вступать в легкомысленную игру взаимных превращений. Я получаю эти термины (древние как мир) практическим путем, исходя из наблюдений за событиями и спорами вокруг современной литературно-критической методологии.

Одно из таких событий — возникновение нового подхода к поэтике, или, как ее называют в Германии, к поэтологии, представляющего ее частью общей семиотики. Во Франции семиология литературы появляется вследствие долго откладывавшейся, но тем более бурной встречи живой французской литературной мысли с категорией формы. В противоположность семантике семиология — это наука, или исследование, знаков как означающих; она задается не вопросом о том, что значат слова, но вопросом о том, как они значат. В отличие от американской «новой критики», которая интериоризирует форму, основываясь на исследованиях практики крайне самокритичных современных писателей, французская семиология в поисках модели обращается к лингвистике и почитает своими учителями Соссюра и Якобсона, а не Валери или Пруста. Если учесть произвольность знака (Соссюр) и то, что литература — самодовлеющее высказывание, «фокусом которого становится его способ выражения» (Якобсон), то можно заключить в скобки сам вопрос о значении, освобождая таким образом критический дискурс от изнуряющей ноши пересказа. В рамках французской исторической и тематической критики семиология обрела значительную демистифицирующую силу. Она показала, что восприятие литературных аспектов языка чрезвычайно затруднено некритическим использованием авторитета референции. Кроме того, она открыла, на- сколько упорно и сегодня отстаивает свои права этот авторитет, скрываясь под разнообразными масками, от неприкрытой идеологии до самых утонченных форм эстетического и этического суждения. В частности, она подорвала веру в миф о семантическом соответствии знака и референта, сильнейшую надежду иметь и то и другое, быть, перефразируя «Немецкую идеологию» Маркса, критиком-формалистом утром, а общественным моралистом вечером, служить и технике формы, и субстанции значения. Результаты, проявившиеся в практической французской критике, столь же плодотворны, сколь односторонни. Быть может, впервые с конца восемнадцатого века французские критики могут подойти хотя бы чуть ближе к своеобразной лингвистической осведомленности, которую никогда не переставали проявлять французские поэты и романисты, что и заставляло их всех, включая и самого Сент- Бева, писать «против Сент-Бева». Дистанция никогда не была столь значительной в Англии и Соединенных Штатах, что не означает, однако, будто мы в состоянии вообще обойтись без превентивной семиологической гигиены.

Одна из самых потрясающих характеристик той литературной семиологии, которая практикуется сегодня во Франции, да и в любой другой стране,— это использование грамматических (в первую очередь синтаксических) структур одновременно с риторическими, причем не найти и намека на то, что как-либо осознается возможность несоответствия между ними. Анализируя литературные произведения, Барт, Женетт, Тодоров, Греймас и их ученики упрощают теории Якобсона и отступают от них, допуская, что грамматика и риторика функционируют в совершенном согласии, и переходя от грамматических структур к риторическим без затруднений или помех. В самом деле, поскольку исследование грамматических структур усовершенствовано современными теориями генеративной, трансформативной и дистрибьютивной грамматики, исследование тропов и фигур (а именно так, а не в производном смысле истолкования, красноречия или убеждения, используется в моей книге термин «риторика») становится простым расширением грамматических моделей, особым подмножеством множества синтаксических отношений. В недавно опубликованном «Dictionnaire encyclopedique des sciences du langage» Дюкро и Тодоров пишут о том, что риторика всегда удовлетворялась парадигматическим взглядом на слова (подстановка одного слова вместо другого), не задаваясь вопросом об их синтагматическом отношении (смежность слов). Должна быть другая, дополнительная по отношению к первой, перспектива, в которой метафора, например, определялась бы не как подстановка, но как особого рода комбинация. Вдохновленный лингвистикой или, уже, синтаксическими исследованиями поиск приоткрыл эту возможность, но ее еще предстоит изучить. Тодоров, назвавший одну из своих книг «Грамматика Декамерона», справедливо оценивает свою работу и работу своих единомышленников как первые исследования в области систематической грамматики литературных модусов, жанров, а также и литературных фигур. Можно показать, что самая проницательная, быть может, работа этой школы — проведенное Женеттом исследование модусов фигурального языка — представляет собой приспособление риторических трансформаций или комбинаций к синтаксическим,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату