головой вперед примерно полчаса спустя. Но мне было хорошо; я накаталась на лыжах, ноги, руки и спина гудели, я дышала полной грудью, чувствуя, как солнце просушивает мои волосы и кожу. Я ощущала себя хозяйкой своего тела, своих лыж, своей жизни – владелицей всего мира, наслаждалась одиночеством под ярко-голубым небом, и мне было на удивление безразлично, что оно опустело. Человеческие существа, их дух, их противоречия, жар их сердец, их нервы, терзания, желания, удачи и неудачи, воля, страсть – все это ожидало меня чуть пониже, чуть подальше, чуть позднее – ведь мне было всего лишь четырнадцать лет, и прежде чем я попробую на вкус этот век, стану в нем на прочную ногу, мне предстояло прожить еще два или три года сладкого ничегонеделания – два изумительных года я буду притворяться, что учусь, а на самом деле буду читать, стараться понять, предчувствовать и предвкушать чудесное будущее. «Чего же мне еще просить у Бога?» – насмешливо спрашивала я себя.

И что мог сделать мне Бог, коль скоро я уже родилась, мое сердце бьется, перекачивая горячую кровь, тело живет, белый и скользкий склон расстилается под моими ногами, стоит мне хорошенько оттолкнуться. И если даже я упаду на спуске, всегда найдутся мужчины с горячим сердцем, из жарких стран, найдутся друзья, человеческие существа, первый – Альбер Камю, защитник слабых, борец за справедливость; он верит в человека, в его гуманное начало, знает, в чем смысл нашего бытия, и готов напомнить о нем мне, если я его ненароком позабуду. В этот конкретный момент я верила не столько в человечество, сколько в человека по имени Альбер Камю, который так хорошо владел пером и чье фото на супере являло мне привлекательное лицо настоящего мужчины. Вполне возможно, что отсутствие Бога меня беспокоило бы больше, окажись Камю лысым – однако же нет. «Человека бунтующего» я потом перечитала и более чем утвердилась в своем первом впечатлении: он и вправду попадал точно в цель и, похоже, вправду доверял человеческой натуре.

* * *

Третья из моих книг была наиболее далека для меня и в то же время наиболее мне близка. Далека потому, что я не нашла в ней никакой пищи для утоления своего самолюбования, никакого применения для себя, призыва и даже примера для подражания. Близка же она была потому, что я нашла в ней слова, примеры возможного их употребления, ощущала абсолютную власть слов. До этого я прочла из Рембо только то, что читали все французские школьники: «Утонувшего в долине» и первые строфы из «Пьяного корабля». Но в то утро, после ночи, проведенной за чтением почти что без сна – так, несколько рановато, началась длинная череда моих ночных бдений, – в то утро я встала, пошатываясь от усталости, в доме, который мои родители сняли в Андае на время школьных каникул, и, зажав под мышкой томик Рембо, отправилась на пляж, где в восемь утра не было ни души. Он выглядел еще серым под баскскими тучами, проносившимися над моей головой, как подразделение бомбардировщиков. Погода в то утро была отнюдь не июльская, и мне пришлось расположиться под «нашим» тентом, не снимая фуфайки, надетой поверх купальника. Даже не знаю, почему я прихватила именно сборник Артюра Рембо – должно быть, мне рисовалась картина: юная девушка читает стихи на пляже, я воображала, что это красиво. Всем известно, насколько такое воображение руководит поступками и шагами несчастного и самоуверенного, постоянно униженного и безмерно гордого существа – пятнадцатилетнего подростка тех времен, впрочем, подростки и сегодня такие же, и никто не сможет меня в этом переубедить. Короче, расстелив махровое полотенце и улегшись ничком – голова под тентом, а ноги скрючены на холодном песке, – я наугад раскрыла плотные страницы белой книги под названием «Озарения». И меня сразило наповал, как ударом молнии.

* * *

«Я окинул взором летний рассвет.

Вокруг все было еще недвижно. Вода казалась стоячей. Густые тени покидали лесную дорогу. Я шел, пробуждая живое, теплое дыхание, и драгоценные камни взирали на меня, а крылья бесшумно поднимали птиц в воздух».[16]

Ах! Мне вдруг стало безразлично, что Бога больше нет. И даже люди, человеческие существа, стали безразличны, и даже тот, кто однажды полюбит меня. Слова поднимались со страниц, с порывами ветра бились о брезентовый навес и падали прямо на меня. Образ сменялся образом, великолепие – яростью.

* * *

«У начала дороги рос возле лавровой рощи лавр. Я обвил рассвет собранной паутиной и ощутил его необъятность. К стопам дерева приникли рассвет и ребенок.

Когда я проснулся, был уже полдень».

* * *

Эти строки принадлежат гению, которому посчастливилось описать красоту Земли. То было новое и окончательное доказательство того, о чем я стала подозревать, прочитав свою первую книгу без картинок, а именно: литература – это все. Она включает в себя все уже сама по себе, и если кто-либо, занятый другими делами или другими искусствами, пока еще не ведает того, то меня, по крайней мере, это сейчас осенило. Литература всеобъемлюща: она вмещает и лучшее, и самое худшее, и роковое. Теперь, с этого момента, мне уже не оставалось ничего иного, как схлестнуться с нею, вступить в единоборство со словами – ее рабами и нашими господами. Мне надлежало бежать за ней, подтянуться до нее – не важно, до каких ее высот. И пусть, прочитав то, что я прочла сейчас, я поняла, что мне никогда не написать так, как автор этих строк, все равно я знала, что красота написанного обязывала и меня устремиться в том же направлении.

* * *

А впрочем, какое значение имеет тут иерархия! Как будто, чтобы потушить пожар, когда дом уже охвачен пламенем, годятся только самые прыткие, самые быстрые; как будто при пожаре пригодны не любые руки, способные принести воды; как будто имеет значение, что меня еще на старте обскакал поэт Артюр Рембо… После того как я прочла его «Озарения», литература неизменно создавала у меня такое впечатление, будто где-то разгорелся пожар, да что там где-то – повсюду, и мне выпало на долю его тушить. Наверное, именно поэтому даже к самым расчетливым, самым бездарным, самым циничным, самым вульгарным, самым глупым и самым хватким писателям, здравствующим или усопшим, я никогда не могла относиться с полным презрением. Я знаю – однажды они услышали набатный колокол и время от времени, пусть помимо собственной воли, бросаются гасить пожар без надежды на успех и, топчась вокруг пожарища, обжигаются так же сильно, как и те, кто бросается в полыхающий огонь. Короче, в то утро я открыла для себя то, что полюбила и стану любить превыше всего и до конца дней своих, – литературу.

* * *

После этих трех открытий, которые можно было бы отнести вполне серьезно к области морали, философии и эстетики, наступила очередь открытия писателей. Я перестала до одури вести нескончаемые беседы сама с собой, со своим отрочеством и проникла в волшебный мир литературного творчества, который перенаселен, хотя каждый творит в одиночку.

Летом на юго-востоке Франции стоит невообразимая жара, а на чердаке дома моей бабушки с его слуховыми оконцами и трухлявыми балками под накаленной черепицей и вовсе настоящее пекло. Так что туда не забирается ни одна душа. Книжный шкаф – неотъемлемый предмет обстановки всех французских респектабельных домов – давно уже выдворили именно туда. Там можно было отыскать все те книги, читать которые мне еще возбранялось; самой «развратной» из них, кажется, считалась «Люди культуры» Клода Фаррера – превосходно изданная: желтый переплет, черные офорты. Я добралась до нее, но, похоже, сейчас она никого не умиляет, кроме людей моего поколения и ему предшествовавших. Словом, чего только тут не оказалось – кошмарная мешанина из Делли, Пьера Лоти, Лафонтена, выпуски коллекции «Маска»,[17] среди которых затесались три романа Достоевского, том Монтеня и единственный из четырнадцати романов Пруста – «Исчезновение Альбертины». Не стану распространяться о прелестях этого места: специфический запах закрытых помещений, пылища и очарование, присущие всем чердакам детства, во всяком случае, для тех мальчиков и девочек, которым посчастливилось в детстве попасть на чердак.

Помнится, пот выступал у меня крупными каплями, но я сидела не шелохнувшись в глубоком, давно протершемся плюшевом кресле, случалось, дивясь шагам прохожего, который рискнул осматривать город в час сиесты.

С той поры мне нередко встречались люди, не сумевшие осилить Пруста: «не читалось». Сван, герой его знаменитого романа «Любовь Свана», им не давался, приводил их в замешательство, навевал скуку. И, думается, доведись мне самой начать чтение этой эпопеи с любви Одетты и детства рассказчика, мне было бы куда труднее освоиться в нескончаемых описаниях жизни дворянских семейств. Читая «Исчезновение Альбертины», я сразу же подключилась к драме. Я начала с единственной перипетии, описанной Прустом в его эпопее, – с единственного события, с того единственного раза, когда писатель отстраняется, за него «говорит» телеграмма о трагическом случае. Она гласит: «Мой бедный друг, нашей малышки Альбертины не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×