на границе нервной болезни — в сущности, сказал правду — и попросил, невзирая на то, что в банке работы чрезвычайно много, хотя бы три дня отпуска от занятий. Которые мне тут же и были даны, даже неделя.

Так что завтра в Москву не еду, а остаюсь дома. Надену высокие сапоги с мехом внутри, которые когда-то купил именно для прогулок по дачным окрестностям, и буду бродить по уже талому и в лесу снегу, рискуя провалиться в какую-нибудь грязную яму.

21 марта, 8 часов вечера

Никак не могу опомниться от бывшего сегодня приключения. Славно начались мои вакации…

Хотя на солнце уже совсем тепло, оделся я с утра по-зимнему, в сапоги и крытый толстым сукном старый полушубок. В таком виде отправился бродяжничать и, как всякий русский бродяга, прежде всего начал с ярмарки у железнодорожной станции.

Положительно не могу понять, почему, но у нас в Малаховке не то что революции, но и войны по-прежнему не чувствуется. Разве только в том новое, что исключительно одни бабы торгуют, поскольку мужики призваны. Но продается решительно все что угодно, а в съестной лавке даже и паюсная, на вид свежая икра неведомо откуда взялась, ее здесь и в мирное время не бывало. Хлеба без всяких ограничений можно в булочной купить, и черного, и белого, тот и другой свежий, теплый, тут же и всякие булки. Цены, конечно, не довоенные, но и не нынешние московские, а вполне милосердные. В рядах на лавках разложен разнообразный товар — так как пост, то главная торговля идет соленьями, квашеной капустой и прочим тому подобным, а мяса вовсе нет. И стоя за этими лавками, бабы вежливо кланяются каждому подходящему — здравствуйте, барин. “Барин”! В Москве уже и “господина” не услышишь, все “гражданин”, а то и “товарищ”, будто мы с каким-нибудь проходимцем, как Герцен с Огаревым, клялись в дружбе, держась за руки…

Плохо я устроен: увижу или услышу что- нибудь отрадное, а вместо того чтобы порадоваться, непременно тут же вспомню о безобразном.

Покупать ничего не стал, только один маленький ржаной хлеб за 8 к., такой свежий, что, едва выйдя из рядов, отломил от него кусок и на ходу ел, как мальчишка. Сделалось жарко, распахнул полушубок, пересек рельсы и быстрым, почти бодрым шагом пошел к церкви. При входе недоеденный хлеб сунул в карман.

В храме было малолюдно, служба отошла. Пересекая почти пустое пространство от клироса в левый придел, прошел высокий, с тонкой, сквозящей седой шевелюрой и длинной прямой бородой батюшка. Я поклонился, он благословил на ходу. Мы не знакомы, я прихожанин неусердный и даже не очень стыжусь этого — за всю жизнь стыдно, что ж особо за непосещение храма стыдиться… Поздно.

Взявши рублевых свечей, поставил их к образам и алтарю, помолился коротко и вышел. Поздно, поздно… А если Господь так милостив, что к нему обратиться и в последний миг земной жизни не будет поздно, то и ладно. Сейчас же, в моих страстях и, главное, унынии и даже отчаянии, молитва моя только слух Его может оскорбить.

Из церкви пошел, что называется, куда глаза глядят. Снова пересек железную дорогу, углубился в рощу, по которой извивалась уже почти сухая, усыпанная истлевшими листьями, узкая тропинка среди черного и осевшего снега. Эта тропинка через час примерно ходу вывела меня к оврагу, в который роща сходила. По дну оврага, в узкой щели во льду, тек ручей. Что-то меня подтолкнуло, как когда-то, в молодости, нередко подталкивало на очевидно нелепые и рискованные поступки: я, оскальзываясь твердыми, новыми подошвами сапог, хватая руками ветки, а иногда даже пригибаясь и придерживаясь руками за смерзшийся ледяной снег, спустился в овраг, перескочил в самом узком месте полуоттаявший ручей — и только здесь понял, что выбраться ни на этот склон, ни назад, на тот, с которого спустился, я никак не сумею. Предприятие такое было бы не по силам и молодому, со спортсменскими привычками крепкому мужчине, а не только мне.

После минутного размышления я решил идти вдоль ручья в ту сторону, где, как казалось мне, была станция — авось, где-нибудь либо овраг кончится, либо обнаружится какой-нибудь след цивилизации в виде моста с лестницей. Я пошел и очень скоро понял, что и здесь идти не совсем просто. Никакой дорожки не было, я шел криво, ставя правую ногу на откос, а левой едва не соскальзывая на слабый лед или прямо в мелкую воду ручья. Так я двигался еще с полчаса и уже начал отчаиваться, как будто я заблудился не в подмосковном дачном месте, а в якутской лесной пустыне…

Но тут мне воздалось за слабую молитву: овраг резко повернул, а за поворотом я увидел, что склоны его понижаются и в полуверсте или меньше становятся уже вровень с дном, так что там я уж смогу подняться на поверхность земли. Я ускорил, как мог, шаг и быстро достиг ровного места.

Там, как бывает в жизни вообще, ждала мое упорство дополнительная награда: широкая, хотя давно не езженная дорога, в конце которой видна была, как я подумал, изба лесника. И над трубой ее поднимался дым! Так что можно было рассчитывать на отдых — греться мне нужды не было, я и так от своего путешествия взмок, как загнанная лошадь, — и даже, вероятно, на стакан чаю.

Замечу, что я, в последнее время стараясь меньше употреблять спиртного и ввиду поста, не взял с собою карманную английскую фляжку, которую прежде в свои редкие дачные прогулки непременно брал, заполнив предварительно чем полагается. Так что из припасов у меня имелся только хлебный огрызок в кармане, а я уж проголодался и очень не прочь был чем-нибудь у лесника закусить, что может у него найтись.

Дверь в избу, вблизи оказавшуюся запущенной и почти развалившейся, была прикрыта, но не заперта и тихо хлопала под небольшим ветром. Внутри было сыро и холодно тем особым холодом, который даже летом бывает в заброшенных жилищах. При этом наполовину обвалившаяся печь топилась! Правда, топилась несильно, черно-красных углей было мало. И другие приметы человеческого существования бросались в глаза: тряпки на лавке, явно служившие постелью, большая медная кружка на кривом дощатом столе и рядом с нею криво выстроганная ложка. Кто-то здесь если не обитал, то, по крайней мере, недавно переночевал и недалеко ушел… Но, во всяком случае, стало очевидно, что никакого лесника тут нет, а был и есть где-нибудь поблизости, наверное, какой-нибудь бродяга, скорей всего преступник, которых сейчас и в Москве есть основания бояться, а уж в лесу ничего хорошего от встречи с таким господином ожидать нельзя.

Слава Богу, что, не взявши (еще раз упомяну) фляжки с водкой, которую беру на прогулки обычно, я взял зато с собою, неведомо для чего, револьвер, который не беру никогда. Тут же я его и вытащил, трясясь от страху и пытаясь сообразить, как мне воспользоваться этой маленькой машинкой Веблея, если вот сейчас, как выйду наружу, столкнусь с разбойником. Я и стрелял-то только раз, когда купил… И теперь, через пять лет, забыл, разумеется, как стрелять.

Держа оружие в мокрой от нервов руке, я шагнул к двери, чтобы бежать, но услышал, как на крыльце топают ноги, и застыл.

То, что было далее, имеет отчасти юмористический характер, но делает мне честь как мужчине-воину, потому что вел я себя совершенно в духе Пинкертона. В этой тетради скромничать не перед кем, так что опишу все, как было.

За ничтожные мгновения, которыми я располагал до того, как дверь распахнется и появится кошмарный человек, я сообразил вот что:

первое — если оставаться на месте, то он меня тут же пристукнет, просто рукой, а уж если он вооружен, то и говорить нечего,

второе — если попытаться вырваться, то обязательно столкнешься с ним лицом к лицу, и тут никакой револьвер тоже не поможет,

третье — надо, значит, стать так, чтобы он меня, войдя, сразу не увидел, тогда и у меня, и у моего оружия будет действительное преимущество.

Вот, пожалуйста, никогда я не воевал и даже в гимназии дрался мало, ни к каким приключениям не склонен и вообще, прямо скажем, трусоват, а не растерялся. Видимо, как раз страх и продиктовал мне поведение…

В один миг я без малейшего звука оказался стоящим так, что распахнувшаяся дверь полностью скрыла меня. Человек шагнул в избу и сразу склонился перед печью, сбрасывая на пол охапку мелко наломанных веток, дав таким образом мне половину минуты, чтобы рассмотреть его со спины.

Это был солдат, в разбитых грязных сапогах, шинели с неровными полами и сдвинутой на затылок серой папахе. Когда он наклонился, винтовка скользнула с его плеча и с грохотом ударилась об пол.

Тут же, под этот шум, я попытался ускользнуть в еще не закрытую дверь, но он почувствовал движение и обернулся, не разгибаясь, по-звериному. Так сколько-то времени мы и глядели друг на друга — он в наведенное на него дуло револьвера, а я в его желтые, действительно волчьи, узкие и немного косые глаза…

Если уж я сегодня ударился в Майн-Рида в жизни, то буду последователен и в заметках, а именно — на этом, интригующем месте их прерву, а завтра продолжу с утра. Не перед кем стараться, правда, потому что пишу для печки, но уж просто ради соблюдения авантюрного жанра.

22 марта. 7 с половиной утра

Итак, продолжаю.

Он первым нарушил ужасное молчание (далее, пользуясь своей еще сильной памятью, запишу эту драму почти дословно).

“Что ж, ваше благородие, стреляй”, сказал он, не разгибаясь, и, после этих слов, сел на пол по-турецки, снял папаху, обнаружив рыжеватую стрижку ежом, и отвел глаза в сторону.

Осторожно, не отворачивая от него револьвера (и не зная, что надо сделать, чтобы выстрелить), я приблизился к нему, ногой отодвинул подальше от него винтовку и, подняв ее за ремень, вернулся с трофеем на прежнее место, к двери.

“Мне незачем в тебя стрелять, сказал я только после этого, услышав, как дрожит и отдает хрипом мой голос, я в лесу

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×