Я плечом раздвигаю спины, протискиваюсь вперед, толкаюсь, цепляюсь автоматом, но никто не замечает этого, не огрызается.
Обледенелый сруб колодца, грузная обледенелая бадья в воздухе, обледенелая с наплывами земля. На толстой наледи — два странных ледяных бугра, похожих на мутно-зеленые, безобразно искривленные, расползшиеся церковные колокола, намертво спаянные с землей, выросшие из нее. В первую минуту я ничего не понимаю, только чувствую, как от живота ползет вверх страх, сковывает грудь.
— Брат-цы-ы! Мы их в плен берем! Чтоб живы остались, чтоб хлеб наш ели!..
Я не могу оторвать взгляда от ледяных колоколов, лишь краем глаза улавливаю ораторствующего парня без шапки, с развороченной на груди шинелью.
И вдруг… Внизу, там, где колокол расползается непомерно вширь, кто-то пешней или штыком выбил широкую лунку, в ее сахарной боковинке что-то впаяно, похоже на очищенную вареную картофелину… Пятка! Голая смерзшаяся человеческая пятка! И сквозь туманную толщу, как собственная смерть из непроглядного будущего, смутно проступили плечи, уроненная голова — человек! Там — внутри ледяного нароста! Окруженный пышным ледяным кринолином. Перевожу взгляд на второй колокол — и там…
Их трудно разглядеть, похожи на тени, на призрачную игру света с толщей неподатливо прозрачного льда. Не тени, не обман зрения — наглухо запечатанные, стоящие на коленях люди. Оттого-то и угловаты эти припаянные к земле колокола. Нет, нет! Не хочется верить! Но мои глаза настолько свыкаются, что я уже начинаю различать нательное белье, покрывающее плечи тех, что внутри. И пятка торчит из выбитой лунки, желтая, похожая на вареную смерзшуюся картофелину.
Простоволосый парень рвет на груди лацканы шинели, машет зажатой в кулак шапкой.
— Так их, брат-цы!.. Потроха вытягивать из живых!..
И кто-то угнетенно угрюмо, без запальчивости произносит:
— Это те… Из пешей разведки… Третьего дня двое не вернулось.
— Брат-цы-ы!!
А толпу качнуло. Сначала негромко, угрожающе глухо:
— Опсовели.
— И в войну знай меру…
— Того и себе, видно, хотят.
— Да мы ж их теперь!..
И осатанелый всплеск:
— Захаркают кровью!
— Потроха из живых!
— Так их в душу мать!
— О-о-о!
— У-у-у!
И я тоже вопил что-то злое и бессмысленное.
— Тих-ха!
На расползшуюся наледь выскочил пехотинец в копотном полушубке, вскинул над ушанкой сжатые в рукавицах кулаки — дядя Паша, непохожий на себя. На багровой физиономии раздуты белые ноздри, желтые прокуренные зубы в оскале.
— Тих-ха! Слушайте!.. Коль они так, то и мы так! Чего зря глотки драть! С-час!.. Вот с-час покажем. Отольются кошке мышкины слезы!
— Отольются — жди!
— Покуда доберемся до них — подобреем!
— Всегда так — покричим да остынем!
— Тих-ха!! Побежали уже… С-час! Вот с-час приведут…
Я ничего не понимал и, как все, с надеждой взирал на дядю Пашу с чужим оскалом на красном лице, неповоротливого, в завоженном окопном полушубке судию, вещающего отмщение. И я хотел этого отмщения, всей воспаленной душой, каждой взвинченной клеточкой негодующего тела.
Очнулся от ликующего до рези в ушах вопля:
— Веду-ут!!
Толпа протащила меня в одну сторону, в другую и распалась, давая проход. Еще не до конца понимая, еще ничего не видя, я успел ощутить некую отрезвляющую неуютность.
И она сразу же сменилась ужасом… Пополам согнут, головой вперед, на русой прилизанной макушке вздыбленный хохолок. Вскинулось от толчка и вновь упало к земле лицо, одеревенело бледное и щекастое — Вилли! Двое солдат заламывали ему руки — один незнаком, второй — пузырящаяся каска лежит прямо на широких плечах. Якушин…
Толпа развалилась, давая проход, но упруго колыхалась, готовая вот-вот сомкнуться, обрушиться на заломанную жертву.
Дядя Паша, пророк-судия в окопном полушубке, уже успокоившийся, без оскала, степенный, важный, сознавая свою высокую ответственность, сдерживал накаленную толпу:
— Тих-ха! Тиха! Не лезь! Не больно-то… Что толку — сомнете. Живым его надо…
И простоволосый парень в расхристанной шинели приплясывал в проходе, сучил ногами, отступая шажок за шажком перед жертвой, захлебывался:
— Братцы! Только не все! Только раньше времени не смейте… Вежливенько, братцы, вежливенько!..
И толпа сжималась, напирала, но натужно сдерживалась. Из нее вылетали лишь советы, трезвые и беспощадные:
— Башку ему подымите, пусть посмотрит!
— Верно! Пусть знает — что за что!
— Проникайся, гад!
Якушин с добровольцем-помощником вытолкнули Вилли к колодцу на наледь. Он разогнулся, зеленый, как лед, с раскрытым ртом, помятый, стал дико оглядываться, явно не замечая ледяных колоколов.
А парень-активист в расхристанной шинели тыкал шапкой в ледяные колокола и восторженно, почти умиленно взахлеб:
— Ты, милый, сюда смотри, сю-юда-а!
Вилли глядел на напиравших людей, на обросшие, искаженные ненавистью солдатские лица. У Вилли была крупная голова и узкие, нескладные плечи под суконным мешковатым мундиром.
— Хватя! Раздевай! — приказал сурово дядя Паша.
И парень в расхристанной шинели деловито насадил на голову шапку, уцепился за мундир Вилли, и тут-то толпа ринулась, десятки рук вцепились в одежду. Вилли закричал, не по-детски, даже не по- человечьи — сипло каркающе, с захлебом.
Я уже не видел Вилли — закрыли, слышал только его рвущийся крик и озабоченные голоса:
— Ишь, сучье вымя, дергается.
— Держи, держи, я стяну…
— На колени ставьте!
И торжествующий возглас парня:
— Брат-цы! Воду!..
Заскрипел, стал нагибаться колодезный журавель, а я, вцепившись обеими руками в автомат, попятился, натыкаясь спиной на суетящихся людей.
Нет, я не сорвал автомат с шеи, не остановил, я даже не крикнул. Люди перестали быть людьми, я их боялся.
Что мой голос для них? И что мой автомат? Здесь был вооружен каждый. Я трусливо пятился.
Склонялся и выметывался колодезный журавель. Давился в крике Вилли.
5