поморили...

– Кто их поморил? – спокойно спросил Саввин.

– Они, – сказала женщина, – а мужиков и баб всех прочь угнали, оставили самую малость, да и тех побьют – деревня-то каждую ночь горит, они ее сами жгут, а на нас серчают и казнь нам дают.

Саввин взял женщину за руку.

– Где сейчас немцы? Только не ври! Много выпила-то?

– Чуть-чуть, – произнесла крестьянка. – Обещали еще потом угостить, и закуску, сказывали, дадут. Они теперь в школе, вон на том краю. Там помещение каменное, там и ясли были с детьми, а теперь детей поморили и от них дух пошел, а немцам наш дух не нравится, вот я и ношу ребят на покой... Сама плачу над ними, сама отпеваю их, – кто ж будет горевать-то по ним? – одна я женщина и осталась на деревне, всем я теперь мать, да еще две старухи помирают лежат, а четырех мужиков остаточных они при себе на черной работе держат, коли не побили уже: вчерашний-то день наших шестеро было в живых, двоих они убили...

Крестьянка ушла от нас, стало сумрачно и темно, пожар давно потух. Мы легли в траву на околице этой сожженной, разоренной, нелюдимой деревни, куда ушла крестьянка, веселая от хмеля и печальная от судьбы. Вскоре она снова появилась и прошла мимо нас к оврагу с маленьким покойником, завернутым в одеяло. Потом она пошла обратно. Мы глядели на ее темное тело, бредущее ночью по траве, и ожидали, когда она опять пойдет мимо нас. Она опять пришла с очередной ношей в одеяле и скрылась во мраке оврага. Затем возвратилась и снова прошла на деревню, к мертвым детям. Мы следили за ее работой и молча терпели наше горе. Но сколько его можно терпеть – и не за то ли, что мы терпим наше горе и прощаем мучителям, мы погибаем? Не означает ли такое терпение только нашу любовь к собственному существу, только наше желание жить какими угодно средствами, забывая погибших и любимых, прощая убийц, сдерживая свою душу против врагов, лишь бы нам можно было дышать хоть вполсердца и есть пищу, какую дадут, лишь бы нам позволили жить хотя бы в вечной муке? И я подумал: как бы мне хотелось увидеть человека, послушного лишь мгновенному решению своего разума и сердца и не подчиненного томительной привязанности к жизни! И жизнь – где она одухотвореннее и сладостнее, как не в таком мгновенном движении сердца и в осуществлении его решения?..

Крестьянка в очередной раз прошла со своей ношей в овраг и вот уже снова возвращалась обратно. Саввин поднялся, положил руку за пояс, где у него хранился короткий и мощный палаш-клинок, и направился вослед женщине.

– Обожди меня тут, – сказал он мне тихо. – Я скоро буду.

– А броня? – спросил я. – Тебя убить могут, надо сначала дойти до твоей деревни, я один заблужусь.

– Найдешь, – часто дыша, ответил Саввин. – И меня убить не могут, потому что я сам убью их!..

Я остался один. Всюду была темная ночь, в деревне была тишина. Я ожидал Саввина, радуясь, что у него оказалось то человеческое, внезапное сердце, которое я так любил всегда и ожидал везде.

В деревне раздался выстрел, но глухой и робкий. Я больше не мог оставаться неподвижным, потому что я тоже был человеком, и побежал во тьму, куда ушел Саввин. Долгое время я искал школу, это каменное помещение, где лежали наши мертвые дети, а ныне были немцы.

Я блуждал и огородах, в каком-то инвентаре и среди избяных печей, оставшихся после пожара; затем я выбежал на пустошь. Там одинокий человек шел куда-то, и я сразу напал на него, но, почувствовав беззащитную мякоть тела, я оставил это существо. Оно оказалось плачущей женщиной, и по голосу я узнал крестьянку, которая таскала мертвых детей в овраг. Она повела меня, и я пошел.

– Не бойся, их теперь нету, – сказала она.

– Чего ты плачешь? – спросил я у женщины.

– Он их всех побил... он их клинком заколол, сперва одного, на часах, потом прочих, кои уж на отдых легли в помещении, – говорила женщина. – Он их сразу, он им и вспомнить про себя не дал, семь душ – все лежат...

– А чего ты плачешь?

– А он и сам тоже лежит помирает... Один-то враг не враз помер и в него поспел стрельнуть – и попал ему в грудь насквозь... Я побежала кликнуть бабку-повитуху, а она тоже померла без присмотра.

У входа в школу лежал навзничь мертвый часовой. Крестьянка взяла его за ноги и поволокла, чтобы тут его не было. Внутри помещения горел фонарь «летучая мышь» и смутно освещал чужих покойников; двое из них лежали на детских кроватках, которые немцы приспособили для сна, поставив для удлинения их табуретки; прочие кровати были пусты, и четверо мертвецов валялись на полу – они, должно быть, пытались одолеть Саввина; один немец лежал в черной шинели, а остальные были в белье, разобравшись на ночь по-домашнему.

Саввин лежал в углу, в отдалении, отдельно от поверженных им врагов. Я склонился к его лицу и подложил ему под голову детскую подушку.

– Тебе плохо? – спросил я у него.

– Почему плохо? – нормально, – трудно дыша, сказал Саввин. – Я умираю полезно.

– Тебе больно?

– Нет. Больно живым, а я кончаюсь, – прошептал Саввин.

– Как же ты их всех один осилил? – спрашивал я, расстегивая ему пуговицу на воротнике рубашки.

Саввину стало тяжко, но он произнес мне в ответ:

– Не в силе дело – в решимости и в любви, твердой, как зло...

Он начал забываться; потом прошептал свое имя, может быть вспомнив, как его когда-то называла мать, и, утратив память о жизни, закрыл глаза насмерть.

Я поцеловал его, я попрощался с ним навеки и пошел выполнять его завещание о несокрушимой броне. Но самое прочное вещество, оберегающее Россию от смерти, сохраняющее русский народ бессмертным, осталось в умершем сердце этого человека.

Вы читаете Броня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×