– Где? – Дмитрич прислушался.
– Пестиком! – услышал он, но не с севера, а от кинотеатра «Рекорд».
– А я говорю – пальцем! – И над маленькой, человек в двадцать, толпой сверкнула молния костыля.
Безбилетный вытянул из воротника шею.
– Что же это они у вас? Не успели начать, а уже расходятся. У нас в Северомуйске уж если начали, так дерутся до первого мертвого.
Безбилетный подмигнул Дмитричу.
– Послушай, трамвайная душа. Вон на углу школа. Ты номер ее не знаешь?
– Почему не знать – знаю. Номер ее – шестьдесят.
– А твой трамвай сейчас налево не поворачивает?
– Этот не поворачивает. Другие, те поворачивают, а у тринадцатого маршрут прямой – за Покровку, потом к Калинкину.
– Ага. Значит, прямой. Нехороший номер у твоего маршрута, товарищ кондуктор. Прямо ходят только в могилу. Это шутка, у нас в Северомуйске так шутят. Говоришь, не свернет? А если свернет?
– Ты лучше за билет сперва заплати, а потом шути свои шутки. Наш маршрут постоянный.
– А свернет, что тогда будешь делать?
Дмитрич насупил брови. Чего с дураком болтать.
– А давай, папаша, поспорим. Если свернет, я плачу тебе за проезд, а не свернет – с тебя, папаша, бутылка квасу.
Безбилетный, не дожидаясь ответа, перешагнул через свои чемоданы, и Дмитрич, как говорится, даже глазом пошевелить не успел, как чужая, резиновая ладонь уже обтягивала вялую руку Дмитрича, и не было в этом рукопожатьи ни капли человечьей теплинки.
– Согласен? Я разбиваю.
Ребром свободной ладони безбилетный прицелился в узел из сцепленных рук, но, видимо, промахнулся. С каким-то недобрым кряканьем рука его опустилась на голову старика-кондуктора.
Трамвай печально вздохнул и, рассыпав, как слезы, искры, повернул с маршрута налево.
17
Черепаха Таня жевала сморщенное кольцо лимона и думала о пустынях детства. Плакали за желтыми тростниками текучие воды Аму-Дарьи, песок забирался змейками в верблюжий след под барханом, бежали по пустыне перекати-поле, а я смотрел в ее маленькие глаза и видел в них лишь одно: тоскливое свое отражение.
Она доела лимон, и я ей сказал: «Пора», – потому что весь вечер мысли мои были только о Женьке Йонихе. Она это понимала, она вообще была человек понятливый, устроилась у меня в кармане, и мы молча отправились к Лермонтовскому проспекту на трамвайную остановку.
Идея была такая: вдруг Женька, правда, собрался бежать в Египет. Говорил же он мне об этом сегодня в классе. И про мелочь на трамвай спрашивал.
Верилось, конечно, с трудом. Один, без меня, он вряд ли туда решится. Но проверить вариант стоило.
Остановка была у сквера на углу Лермонтовского и нашей улицы, как раз неподалеку от школы. В скверике светились деревья и тихо прела листва. Деревья светились ровно, а от холмиков лежалой листвы пахло грецким орехом.
Женьки на остановке не было; нигде не было – ни в скверике, на скамейке, ни у ступенек школы, ни дальше, где проспект пересекала Садовая.
Может, Женька уже уехал и сидит теперь под египетской пирамидой, нюхает цветок лотоса или ловит на удочку крокодилов?
Минут двадцать мы решили его все-таки подождать – вдруг появится.
Двадцать минут прошло; в окнах уже зажигали свет, но фонари еще не горели. Трамваев тоже почему- то было не слышно, и на остановке мы стояли одни.
Я уже собрался идти, как черепаха в кармане зашевелилась и высунула наружу голову.
– Ты чего?
Она не ответила, повела своим черепашьим носом и внимательно оглядела сквер. Я тоже повторил ее взгляд, но интересного ничего не заметил. Выгоревшие на солнце скамейки, ясени, топольки, вал облетевших листьев – обычный осенний вид.
Человек Лодыгин дышал через свернутый в трубочку тополиный лист. Телескоп был замаскирован под простое березовое полено, а чтобы не отсвечивал окуляр, сверху, на кучу листьев были набросаны донышки от битых бутылок.
Единственное, чем он не мог управлять, – это ветром. Хорошо, что прогноз был тихий, ветер без порывов, умеренный, а судя по вялым тучкам, дождик капать не собирался.
Земля была сырая и теплая, и, чтобы не разморило в тепле, он выбрал себе место пожестче, с колючками пожухлой травы и с точками муравьиных норок.
Объект топтался на остановке; сглатывая тополиную горечь, человек Лодыгин осторожно прибавил резкости и на слух определил время.
Пока все шло как по-писаному. Объект крутил головой и продолжал топтаться на остановке.
Человек Лодыгин подумал, а не выкурить ли ему папиросу – если тихо курить в рукав, то дым уйдет под одежду и разжижится в лабиринтах складок.
Он осторожно переместил дыхательное устройство вбок и на его место пристроил белую палочку папиросы. Прикурил от фронтовой зажигалки, улыбнулся – сделалось хорошо.
И тут объект повел себя не по правилам. Обернулся в сторону сквера и подозрительно навострил взгляд.
Человек Лодыгин насторожился. Такой оборот дела его не устраивал. Так, подумал он, разгоняя маховик мысли. Для начала надо объект отвлечь. И выдохнул через тополиную трубочку маленькую серебряную горошину.
Та сделала в воздухе полукруг и точно над остановкой раскрылся белый куполок парашюта, а под ним на коротких стропах закачался маленький игрушечный человек в серебряном шлеме летчика.
На лицо он был вылитый космонавт Гагарин, хотя об этом первопроходце космоса мир узнает только через полгода. А сейчас это была легкая качающаяся фигурка, спускающаяся с небес на землю.
Я смотрел, как она кружится над проспектом, забыв обо всем на свете. Летчик мне улыбался, он махал мне ладошкой из целлулоида и шевелил целлулоидными губами.
И когда до моей руки ему оставалось совсем немного, в воздухе что-то произошло. На лицо летчика набежала тень, он скорчился, ноги подтянул к животу, в нем хрустнула невидимая пружина. И вдруг вместо маленького парашютиста в воздухе запели осколки, замелькали винтики и пружины и ударило горелой пластмассой.
Парашют вспыхнул и превратился в дым. Руку обдало жаром, и что-то острое и горячее упало в мою ладонь. Это была погнутая нашлепка со шлема: ровные буквы «СССР» и герб с шевелящимися колосьями.
Тем временем человек Лодыгин перебежками, в два приема, одолел расстояние между кучами и зарылся в теплую глубину.
«Нет, – печально подумал он, – с этим надо кончать. Не могу, не хочу, не бу…»
Я вздохнул: жалко было игрушечного парашютиста.
Черепаха Таня все тянула голову к скверу, к прелой куче с блестками бутылочного стекла.
– Видишь? Ничего нет, – успокоил я черепаху Таню, протыкая вязовым колышком пахучую горечь листьев.
И тут мы оба – я и она – услышали долгожданный звон.
Странный он был, печальный, с каким-то замогильным подвывом – уж на что черепаха Таня была хладнокровное существо, а и она не выдержала, спрятала голову под низкий козырек панциря.
Трамвай завернул с Садовой и, моргая пустыми фарами, нехотя поплелся вперед.
Вел он себя непонятно, трамваи так себя не ведут: то делал громкий рывок, то намертво примерзал к рельсам, а то начинал раскачиваться – опасно, из стороны в сторону, дрожа все мельче и мельче и