37-й год прокатился, и как моя мать в детдоме росла, потому что родители ее в ГУЛАГе погибли... И про Инну, которой после окончания хореографического училища с отличием напрямую сказали: «Здесь таким, как вы, хода не будет... Уезжайте!..» И как потом ее выживали из театра, и прошло несколько лет, прежде чем ей дали танцевать Одетту и Жизель... Так вот, все это я рассказал американцу, и стало мне отчего-то стыдно и противно — мочи нет... Вышло, будто жалуюсь, прошу сочувствия... И я говорю: «Но все равно, несмотря ни на что, Россия — это моя Родина, мне было тяжело ее оставлять, я ее люблю...» Американец выслушал перевод — и смотрит на меня сердито, будто я его обманываю. «Как это, — говорит, — вы любите?.. За что?.. После того, что вы рассказали... Простите, — говорит, — но я вам не верю...» И я чувствую — ведь и вправду не верит!.. А что ему скажешь, как объяснишь... Да и что тут объяснять, когда у него башка на манер компьютера: все сложит, вычтет, просчитает и итог подобьет... Но, может, в конечном-то счете он прав? И никакая это не любовь, а рабская психология? Своего рода мазохизм?..

Никто ничего не ответил, да и вряд ли его внимательно слушали, Марк и Александр Наумович встали и, разговаривая, медленно прохаживались поблизости, Мария Евгеньевна слушала Инессу, которая, как и муж, за столом больше молчала и только сейчас что-то прорвалось в ней, хлынуло... Она была чуть ли не вдвое моложе Марии Евгеньевны, но та порой ловила себя на мысли, что в чем-то она, эта девочка, старше, зрелее ее, во всяком случае опытней...

Между тем Александр Наумович говорил:

— Знаете ли, Марк, я отнюдь не во всем с вами согласен, отнюдь, но на кое-какие стороны вы мне открыли глаза... Действительно, мы кое в чем, должно быть, ошибались... Мы слишком верили, слишком надеялись — и за всё, за всё должны нести ответ... По крайней мере — перед своей совестью. Это драма всей русской истории: прекрасная, бескорыстная, исполненная самоотвержения интеллигенция — и в результате?.. «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды...» Но что было лучше: сохранить эту гнусную власть, основанную на лжи и крови?.. Нет, нет и тысячу раз — нет!.. Но, Марк, я вам скажу... Только вам, даже Марии Евгеньевне я не решусь в этом признаться... Ведь мы столько хлебнули при этой власти... Лучшая часть моей жизни ушла на исследование природы силлабо-тоники русского стиха... Я, как в нору, забрался в эту далекую от политики область, а писать и делать мне хотелось совсем другое... И все же ударов и колотушек мной было получено — не счесть... Я ненавижу этот строй, эту власть и ее присных... И все же... И все же, Марк, я иногда ловлю себя на мысли, что она была предпочтительней того хаоса, того маразма, который наступил за ее крушением. Сейчас страдают миллионы ни в чем не повинных людей, и у них нет никаких надежд на то, что будет лучше... Тогда были лагеря, психушки, бездарная цензура, да, но была надежда!..

— Нет, я с вами не согласен, — говорил Марк. — Все, что произошло, произошло к лучшему, и в этом прямая заслуга — таких, как Сахаров, как вы... Без вас вряд ли было возможно сломать эту систему в столь короткий срок. Вы готовили к этому народ, объясняли, как грамоте учили, почему так жить дальше нельзя... Вы расчистили место, и на него пришли мы. К тому, как вы характеризовали нас, людей, скажем так, новой формации, можно добавить немало густых красок, но это не меняет дела. Да, сейчас России нужны такие люди, их энергия, их глубочайший интерес к тому, чтобы начатый процесс продолжался. Пусть этот интерес меркантильный, спекулянтский, безжалостный, но он лучше той спячки, того равнодушия, которые раньше были повальными. Именно в личном интересе — гарантия необратимости процесса. Вы скажете — мы жестоки?.. Да. Мы не считаемся с теми, кто слаб, стар, умственно неполноценен?.. Да, и еще раз — да. Но знаете, что мы выстроим вместо современного государства, если станем исходить из понятий гуманизма?.. Старомодную богадельню! Приют для нищих и бездомных! И только!.. Так что не сокрушайтесь, не терзайте себя, дорогой Александр Наумович. Вы свое сделали, осуществили, так сказать, свое историческое предназначение... Хотя действовали, как водится испокон века на Руси, уж слишком самоотверженно и бескорыстно, в результате чего и очутились здесь, на этом берегу... Но как бы там ни было, от нашего поколения вашему — низкий, как говорится, поклон...

Александр Наумович слушал Марка с нарастающим отвращением. Каждое слово его жалило, причиняло боль. А что, если я ему просто завидую?.. — подумал он вдруг. — Завидую вот этой молодости, вере в себя... Завидую этим дурацким шортам, этой ужасающей майке с пальмами и попугаями... Завидую тому, что он платит за номер по сто пятьдесят долларов в сутки — столько же, сколько нам с Машей положено по велферу в месяц...

Какая-то туманная мысль, не мысль — неясное воспоминание всплывало и тут же тонуло у него в мозгу, мешало слушать... Наконец он вспомнил и даже остановился, радуясь, что память его еще способна пробиться сквозь пласты стольких лет...

— Я вспомнил, Марк, о чем мы разговаривали, когда вы пришли ко мне в первый раз. Помните — Чехов, спор с учительницей... Это было лет этак двадцать пять назад...

— Убей бог, не припомню, — сказал Марк, мгновенно смягчаясь и меняясь в лице: он смотрел теперь на Александра Наумовича сверху вниз, улыбаясь ласково и предупредительно, как смотрят на детей или слабеющих разумом стариков.

— Мы разговаривали о «Вишневом саде», — с тихим торжеством в голосе сообщил Александр Наумович. — О Лопахине... Вопреки вашей учительнице и школьному учебнику вы полагали, что это единственный положительный образ в пьесе, и я ничего не мог вам доказать!..

— Я и сейчас так полагаю, — сказал Марк все с той же мягкой улыбкой, от которой у Александра Наумовича где-то пониже затылка и между лопаток дохнуло холодом.

— Как я решилась?.. — говорила Инесса, лежа вполоборота к Марии Евгеньевне. В бледном, сумеречном свете луны ее лицо казалось размытым, утратившим четкие очертания, только глаза блестели на нем так ярко, с такой пронзительной силой, что Марии Евгеньевне, как от резкого света, хотелось временами зажмуриться или стереть слезу. — Так и решилась, в одну ночь. Конечно, мы и до того столько думали-передумали, считали-пересчитывали, что выиграем, что проиграем... Тут как назло вдруг все сошлось: Илью повысили, назначили ведущим инженером проекта, квартиру дали новую, в самом центре города, мне в театре главреж говорит: дура, ты же навсегда со сценой простишься, ты же себя потом проклянешь... Ты пойми, это же все равно что заживо в гроб лечь и велеть себя сверху землей присыпать, а потом разровнять, чтобы и следа никакого не осталось... А тут — хочешь, для тебя «Вестсайдскую» поставлю, хочешь — «Щелкунчика», «Болеро», в зарубеж на гастроли поедем... Ну, вот я и металась — туда-сюда... А тут — помню, проснулась, темно, и тусклый такой, фиолетовый свет на занавесках — от рекламы напротив... И вдруг — словно вспышка какая-то, озаренье: нет, больше не могу! Дышать нечем! Задыхаюсь!.. И еще минута-другая — задохнусь!.. И не нужна мне ни эта ваша квартира, ни «Вестсайдская», ни «Болеро», о котором столько мечтала... Ничего, ничего мне не нужно — от вас!.. Хватит! Не хочу больше ни ходить, ни танцевать на этой земле! Не хочу, чтоб и дети мои по ней ходили!.. Здесь, на этой вот самой земле погромы шли, от них один мой прадедушка, спасая семью, в Америку уехал, а у другого всех вырезали, его самого убили, одного отца моего, малолетку, чудом каким-то соседи спасли... Так потом он землю эту от немцев защищал, а в 53-м его из больницы прогнали — как же, «врачи-отравители», «убийцы в белых халатах»!.. А теперь?.. Перестройка, митинги, со всех сторон только и слышно — демократия, демократия... А в театре за моей спиной шепчутся: «Сионисты всю власть в труппе захватили! Думают, это им Израиль!..» А тут еще «Память», и в «Нашем современнике» статьи такие печатают, во всех грехах и бедах евреев обвиняют... И вот я лежу в кровати и думаю: да как же это?.. Да что же тут размышлять и взвешивать-высчитывать?.. Вот, думаю, твои предки, темные, необразованные, всю-то свою жизнь прожили, не выходя из местечка, — а, значит, были у них и гордость, и человеческое достоинство... А ты?.. Сколько можно терпеть, чтобы тебе в глаза плевали?..

Бужу Илью, говорю: «Хватит! Ничего не хочу — хочу быть свободной!..» — «Надо подумать...» — «Оставайся, думай, надумаешь — приедешь, а я подаю документы...» Я понимала, ему будет труднее, чем мне, хотя ведь и мне было нелегко — бросить все, главное — сцену... Но в ту ночь что-то изменилось во мне, в какое-то, может, мгновение, которое созревало всю жизнь... Так птенец в яйце — растет-подрастает, пока — кр-рак! — не лопнет скорлупка... И здесь... Я вдруг почувствовала... И квартира, и друзья, у нас их было немало, и театр... Что все это — важно... Не то слово... Что за слово — «важно»... Что все это — моя жизнь, но кроме того — я еще и человек... А человек должен, обязан перед самим собой — быть свободным... Чего бы это ни стоило...

— А поскольку человек свободен, — сказал Александр Наумович, ухватив последние слова Инессы, — то я решил искупаться... — Они втроем уже с полчаса прогуливались вдоль берега — он, Марк и Илья, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×