«копилку» нашего перевода такой мастер слова и фразы, как Юрий Казаков.

В недавние годы появились новые его рассказы («Свечечка», 1973, «Во сне ты горько плакал», 1977), которые напомнили о Казакове не только «материально», но и духовно; однако уже бил час этой жизни и литературной судьбы — и 55 лет от роду Юрий Казаков ушел от нас.

В чем же была его тайна?

На такой вопрос, поставленный прямо, ответить, конечно, нельзя. Ведь речь идет о настоящем художнике, которым несомненно был Казаков. В таких случаях Лев Толстой отвечал, что, дабы решить вопрос, надо заново написать сами произведения. Искусство объемно, рельефно; и не поддается системе отмычек.

Однако же можно обозначить пафос, как говорится, — атмосферу художника.

Казаков относится к тем, о ком трудно даются статьи. Что сказать? Просто хорошо пишет, и всё.

Кажется, он не ставит никаких грандиозных проблем; кажется, нет резких сюжетов; кажется, нет тех коллизий, которые легко и внушительно можно бы разобрать.

Кажется, нет.

Значение Казакова было не во всем том, что резко выражено. Само слово «резкость» как-то противопоказано его стилистике и не вяжется с его художественным обликом.

Конечно, во многих произведениях, и прежде всего в «Северном дневнике» (1960), Юрий Казаков совершенно не чужд суровых и даже весьма жестоких жизненных ситуаций; критика даже предъявляла ему претензии на тот счет, что его картины порою исполнены в темных колерах.

Но при этом Казаков неизменно как-то спокоен душевно и почти гармоничен мыслительно и психологически; духовные проблемы, бури и страсти — не по его линии. Не любит он подробно разбираться и в социальных конфликтах как таковых.

Юрий Казаков — художник, «живописец» прежде всего, притом «акварелист»; в этом смысле его любили ставить за Буниным: это сравнение даже стало трюизмом.

При спокойном взоре теперь заметно, что Казаков учитывает в своем стилистическом опыте не столько-то Бунина, сколько, так сказать, учителя учителя — самого Тургенева.

«Я шел по мягкой пыльной дороге, спускался в овраги, поднимался на пригорки, проходил реденькие сосновые борки с застоявшимся запахом смолы и земляники, снова выходил в поле... Никто не догонял меня, никто не попадался навстречу — я был один в ночи... Иногда вдоль дороги тянулась рожь. Она созрела уже, стояла недвижно, нежно светлея в темноте; склонившиеся к дороге колосья слабо касались моих сапог и рук, и прикосновения эти были похожи на молчаливую, робкую ласку. Воздух был тепел и чист; сильно мерцали звезды; пахло сеном и пылью и изредка горьковатой свежестью ночных лугов; за полями, за рекой, за лесными далями слабо полыхали зарницы».

Прочтите этот рассказ, «Ночь» (1955), и он вам напомнит «Бежин луг» — и по характерам, и по сюжету, и по фактуре.

А что же тут свежего-то? — скажут.

Чем же так огорошил нас Юрий Казаков в середине 50-х?

А вот чем.

То есть, конечно, тут опять не будет той истины в последней инстанции, которой иногда ждут в таких ситуациях; но суть дела можно очертить.

Заметим, во-первых, он был не так уж и одинок. У Казакова были авторитетные предшественники не только в XIX веке, но и в советской литературе. В подходе к слову он близок, например, и А. Н. Толстому. Есть у него и последователи — В. Лихоносов, Г. Семенов и другие. Все это, конечно, относительно, однако же ориентиры вполне четки.

Во-вторых, дело в следующем.

Казаков потому и опирается на Тургенева, что ему дороги в литературе простота и благородство интонации. Всем этим обладает проза Тургенева, как она предстает в «Записках охотника». Таков во многом и Бунин, но стилистика его более прихотлива, изысканна; у него всегда много эпитетов, и все они резко и несколько надменно изобразительны; у него «эстетизм», некий подчеркнутый «холод» и мраморный рельеф фигуры. «Пурпур, золото, мрамор», как говорили когда-то. Бунин ругал все стилевые школы XX века; однако же некоторым из них он был втайне близок. Мы не о том, что Бунин лучше или хуже Тургенева, а лишь о том, что такова его манера.

Казаков более прост, более тепел, и этим ближе Тургеневу; самая фраза его, попросту говоря, более скромна и более лаконична, чем у Бунина, и ее никогда не спутаешь с бунинской даже и вне контекста (а с тургеневской можно спутать). Бунин все же более резок, более рельефен, более ярко изобразителен, чем Казаков; ну, он и как талант первичнее... Казаков ближе к прямой простоте и напеву тихому: «Я шел по мягкой пыльной дороге...»

Таков он и во всем остальном, как во фразе; в нем, конечно, не хватает нам ныне крупного размаха и грандиозности, фантазии не хватает; не хватает мастерства в лепке мощных характеров. Он именно молодой; не по возрасту, а фигурально. Он все время как бы в будущем. Все время похож на молодого писателя, который многое обещает, а сейчас — а сейчас, как говорится, пробует голос. Голос чистый, юношеский, серебряный; но еще не сильный, не мощный. И так всю жизнь.

Он и духовно такой — а не только сюжетно и стилистически...

Есть обаяние в этой вечной юности.

Конечно, мы знаем, «не взросло» — «в XX веке можно б и не такое... XX век, он...»

И читаем — и заново умиляемся:

«Там я был один раз с дядей и дорогу туда помню. Никого там нету: ни охотников, ни ягодниц, а только одни медведи по малину ходят. Медведи смирные, из-за кустов поглядывают. А брусника там растет такая, что ежели выйти на гарь да поверху кочек глянуть, то все кочки кажутся красными. Земляника растет, и землянику ту никто не берет, и вся она черная, переспелая и такая сладкая — слаще сахара! Войдешь в смородиновые кусты — такой в них крепкий дух, что голова кружится. А ежели по кустам идешь, то тетери и глухари совсем близко подпускают, а потом только — тых, тых, тых! — взлетают, и ветер от них аж в лицо дует. Еще там белки в лесу скачут, только они сейчас рыжие, шерсть у них никудышная, и мы их не бьем. А еще там под косогором, ежели через завалы переберешься, овраг перелезешь да вниз спустишься, родник есть, ключ по-нашему, и сколько я разной воды перепил, но такой никогда не пил, и вода там, надо думать, лечебная...» («Ночь»).

Это говорит не автор — это говорит юноша Семен — один из немногих героев Казакова, любимых им, автором, безоглядно и безусловно (ибо вообще-то Казаков, по традициям той литературы, от которой он идет, одновременно любит героев и духовно строг к ним) ; он напоминает Калиныча и Павлушу из «Бежина луга»; он говорит за автора, автор же уходит за него — ибо, по канонам русской литературы, боится, как автор, показаться слишком сентиментальным.

Но именно потому, что тут говорит герой, основная жизненная мысль Казакова вдруг выражена и жгуче и четко. Автор бы этого себе не позволил.

Не позволил бы не потому, что не искренен...

Искренность самого Казакова состоит в предельной правдивости его позиции как автора.

Казаков не скрывает, что сам он ушел от природы, и страстно мечтает о ее первозданности.

Мечта эта чисто русская — и притом, и все более — мировая.

Он не становится ни в какие позы; он не притворяется ни исконным крестьянином, ни лихим горожанином, который приехал и «покорил» природу; он не чужд ни влияния заветной вечерней зари, ни индустриального труда рыбаков нынешних; он любит писать о любви («Голубое и зеленое», «Двое в декабре», 1962, и многое иное), но любовь его — не бытовая и не надрывная; она прямо ориентирована на возврат (или на возрождение?) к исходным духовно-природным ценностям — и об этом почти прямо размышляет художник, к которому прибыла на Север любимая со своей суетой и заботой — художник, в котором легко «просматривается» писатель («Адам и Ева»); он любуется мужественным трудом, неотдельным от великой природы, — и он думает о себе и о людях.

Думами-чувствами: как и положено в великой природе...

Но именно не может насытиться.

Не может преодолеть отрыва, разрыва.

В этом-то он предельно искренен.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×