Успокоился он, когда позвали в какой-то отдел чай пить. Здесь он почувствовал себя вполне в своей стихии. Дамочки томились, даже себе не признаваясь в причинах своего томления.

Потянувшись за чашкой, он вдруг увидел в своей вытянутой руке кусок витой веревки, а перед глазами круп мула. Была жара, воздух дрожал и плавился, мулы еле брели. Он, их погонщик, тоже устал, хотел скорей домой, хотел смыть с себя пыль, вытянуться в тени дерева, съесть свежую лепешку с кислым молоком. Добравшись до дому, он и о животных не забудет. Распряжет их и накормит, даст воды, а поздно вечером, когда спадет жара, отведет на реку купать.

Тупые мулы будто бы не знают, что их ждет впереди, и еле плетутся, разморенные жарой. Их широкие ленивые спины так и просят веревки.

Погонщик занес руку, но не успел опустить ее. Услышал смех.

Дорога шла в гору. Там, за холмом, на его противоположном склоне, начиналось селение. А сейчас с холма ему навстречу спускалась женщина. Это ее смех заставил застыть в воздухе веревку. Кажется, прежде они…

…Два одинаково сильных желания тащили меня из глубокого сна. Еще не открыв глаза, не сообразив, где я, что я, почувствовала, что хочу курить и молиться. Даже смешно стало. И рассмеялась. Но смеха не услышала. А услышала стон. Глубокий, протяжный, громкий.

Здоровые парни, которые тащили носилки с моим почти что телом, а потом еще что-то там делали, теперь наклонились надо мной, один тряс меня за плечо и просил:

— Ну скажи, что там? Что за кайф такой, что вас оттуда не вытащишь? Что там такое, что вы сами не хотите возвращаться? Ну скажи!

— Пошел вон, — устало попросила я.

— Понял, — соврал реаниматор.

Потом снова чье-то лицо взошло надо мной, как луна над полем. И закатилось. Только теплое дыхание осталось на щеке.

Курить? Но я уже год, как бросила. Можно бы и снова начать, раз так сильно хочется. Но здесь разве дадут? Молиться? Но я не умею. Та, придуманная дома, накануне операции молитва, не в счет. Хотя за спасение нужно же кого-то благодарить. Потом, когда оклемаюсь, — цветы доктору Анжелике. А сейчас бы в самый раз молитву Господу. Но здесь разве дадут спокойно помолиться, если умереть и то не дали.

Кроме двух желаний, проснулось одно чувство. Впрочем, оно не спало. Чувство холода.

Только очень благополучные люди могут позволить себе любить зиму. У обездоленных любимое время года — теплое. До какой же степени зажралось несчастное человечество, если не боится даже ядерной зимы.

Я — святая. Кто же еще может скорбеть обо всем человечестве, когда у самой все тело — сплошная боль. А еще — холод. Но разве у человечества не все, как у меня? Или это у меня, как у него? Да какая разница!

И вот, не умея общаться с Богом, обращаться к нему, веду разговор с человечеством, как будто бы это умею. Будто учили. Что ты сделало со мной? Спрашиваю я. За что ввергло меня, слабую, беспомощную, в пучину страданий? Меня знобит в предчувствии страшных твоих рукотворных зим. На меня дует вселенский ветер из все растущих озоновых дыр. Въелся в меня до костей страшный холод операционного стола, на котором меня вылущивали, как стручок гороха. За что, скажи мне на милость?

— Что шепчешь? Молишься? Ко времени. Благодари Анжелику и Бога. С того света вернули.

Снова это лицо взошло надо мной. И в сплошном холоде, сковавшем меня и все вокруг, кроме теплых слез моих, еще тепло вот этого дыхания. Два теплых местечка на щеке. След от слезы и след дыхания. Как быстро остывают…

…встречались. И смех ее он уже слышал. Погонщик молчал, опустив веревку, мулы уныло плелись в гору. А женщина смеялась и легко шла ему навстречу. Белый цветок в ее волосах свеж и еще хранит капли росы. Бледная кожа даже не порозовела на солнце, ни одна пылинка не забилась в складки светлого платья. В эту безумную жару, в этой раскаленной пыли она была такой свежей, казалась такой прохладной, что погонщик застонал.

А женщина, поравнявшись с повозкой, спросила:

— Твои мулы выдержат двоих?

— Да, только пойдут еще медленней, они устали.

— Я не спешу.

— И, кажется, идешь в другую сторону?

— Да, шла в ту, а теперь поеду с тобой. Или ты не хочешь?

Вместо ответа погонщик снова застонал. Потому что теперь она была совсем рядом, до нее можно было дотронуться и убедиться, что и прохлада, и свежесть — не кажущиеся. Погонщик судорожно вздохнул, зажмурился и дотронулся до ее руки.

Она была горячей. Потому что была это не женская рука, а ручка чашки. С горячим чаем. И погонщик не сидел в повозке, а был инженером и собирался пить чай в редакционном кабинете. Эту женщину, которая протягивала ему чашку, он уже где-то видел.

Тошнит. В последнее время его что-то часто тошнит. Это, кажется, не симптом. Хотя, кто знает, что симптом, а что нет. Тем более, что тошнота началась еще до его поездки на реактор. Или после?

— Вам плохо? Побледнели, стонете.

— Мне жарко. У вас…

…Кто-то укрывает меня одним одеялом, потом еще одним. Становится тяжелей дышать, но холодно по-прежнему. Разве они не знают, как я ненавижу холод? Неужели не могут сделать хоть что-нибудь, чтобы было теплей? Эти глупые тряпки, которые на меня навалили, не греют, а мешают.

Почему-то не дали умереть, зачем-то им нужно, чтобы я мерзла. О, вот опять что-то тащат, звенит стекло, блестит металл, какие-то трубки тянут к руке, опять холодная игла вонзается в мою вялую вену, и капает что-то густое, красное.

— Я не хочу чужую кровь, уберите!

— У тебя не спросили, чего ты хочешь.

— Скажите, а что со мной сделали там, в операционной?

— Что надо, то и сделали. Жива — и радуйся.

— Я радуюсь. Только очень холодно.

— Потерпишь.

Сестры здесь — сама любезность.

Хорошо бы сейчас оказаться дома. У окна с видом на храм. И чтобы печка керосиновая топилась, попыхивая. Если посмотреть на голые деревья чуть пристальней, если долго смотреть на ветки, то можно увидеть и листья, которых теперь нет. И даже тень от листьев на дороге. И окажется, что уже лето. Или еще лето. Какая разница, лишь бы тепло.

И город исчезнет. И деревья будут другие. И улицы не станет, и храма. А будет дорога, белая от мягкой пыли. По ней можно подняться на холм. А спускаясь с холма, увидеть усталых мулов, которые тянут в гору повозку. А на ней — погонщик, весь белый от пыли, как мельник от муки.

И поравняться с повозкой, и заговорить с погонщиком, и увидеть его глаза, обведенные усталостью, покрасневшие от жары и пыли. И сесть в повозку. Пусть мулам чуть тяжелей, они выносливые. Зато погонщику веселей. И самой хорошо…

…душно.

Вентилятор не справляется с густым воздухом. Он уже не режет его на лепешечки, а месит, как густое тесто. Этот вязкий воздух забивает легкие.

Кто же это придумал ему такую жаркую смерть? И неужели это все-таки после поездки, после последней командировки? Теперь, кажется, в самом деле последней. Он и там был средним. Позади не плелся, вперед не лез. Но потом его что-то зацепило, заело. Захотелось разобраться, понять всю картину в целом. Впервые в жизни его интересовало что-то, выходящее за рамки его узких должностных обязанностей.

Он многого захотел. Живыми голыми руками он захотел развести большую беду. Задним умом… Неужели всегда?

Он, Алексей Павлович, инженер, прибыл на пострадавшую АЭС одним из первых и пробыл там совсем недолго. Их, первых, сменили быстро. Но ему хватило. Всего хватило. На всю оставшуюся жизнь. Кто же мог предположить, что окажется она такой короткой. И такой, в сущности, глупой, и такой бессмысленной.

А там, на бульваре Клавы, у славного парня, погонщика мулов, шла своя жизнь, где ничего не взрывалось, и все зависело только от него самого и немного от случая. Чтобы случай был счастливым, погонщик не часто и не очень старательно молился, но в себя верил все-таки больше, чем в случай. И чтобы вера эта упрочилась, делал все основательно, не торопясь. Вовремя кормил, поил, купал мулов, смотрел, чтобы удобной и исправной была упряжь. Сам ел, пил, спал, работал — всего в меру, все в свое время.

И все же случай в его жизни нет-нет да и бывал сильней самого погонщика. Например, когда подсадил прямо в повозку эту прохладную, с белым цветком в волосах, вызывающую стон не то восторга, не то отчаяния.

Алексей Павлович, инженер, тоже стонал. Из последних сил. Ему не хотелось тратить последние силы на бесполезные стоны. Ему хотелось еще побыть погонщиком пулов. Дождаться, когда родится сын, передать ему свое неспешное, свое вечное дело. И не дождаться знания о том, что очень скоро его дела не будет вовсе, мулы станут никому не нужны. Зато погонщики останутся. Как месть природы за изобретение мулов. Безработные погонщики, даже не знающие, кто они на самом деле, разбредутся по земле, заполняя все вокруг своей неспешной тоской по ушедшему, по неизбывному. От безделья и неопределенности станут они инженерами, а некоторые даже художниками. Все взрывы и стихийные бедствия — от их «неудельности».

И в этой своей теперешней жизни, которая сейчас вот так нелепо кончалась, в этой жизни, где давно уже нет мулов и, кажется, нет уже погонщиков, где ничего не зависит от тебя самого и очень мало от случая, даже в этой жизни ему еще хотелось немного побыть.

Он почти знал, что теперь нужно делать, а главное, знал, как. Как погонщик. Основательно. Чтобы дело — одно. Чтобы женщина, дарованная случаем, — тоже одна. Вызывающая стон восхищения и благодарности, ему, случаю. Кажется, он даже встретил ее, похожую на ту, что у погонщика. Но позвонить не успел, сказать не успел. Он много чего не успел.

Сил осталось только на стон…

…Чуть-чуть оклемалась и отправилась в путь. По коридору, длинному, как мука. Вонючему, больничному. К окну в самом его конце. В палате к окну не подойти: вплотную стоит кровать, на ней — чье-то кровоточащее страдание. Не тревожить.

А в коридоре окно — ничье. А за ним — зима. Снег идет. Боже, ну почему это считается красивым, если это так холодно. Но все равно лучше, чем стены и стоны палаты.

Маленькое какое-то зданьице в углу двора. Люди. Автобус с черной полосой. Открывается дверь, из нее выносят… Не хочу!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×