Те с этой минуты охраняли двор воеводы и отгоняли толпу, которая шастала вокруг в надежде поживиться грабежом.

Воевода сник, поняв, что наихудшие его предчувствия оправдались: Димитрия нет в живых. Но он тревожился о Марине, не вполне веря предателю Татищеву.

И тут вдруг снова забил набат! Потом узнали, что по этому знаку толпа ворвалась в дом князя Вишневецкого.

Князь Константин со своим двором размещался в Белом городе, недалеко от крепостной стены, в доме молдавского господаря Стефана. Услышав первый набат рано поутру, он попытался вместе со своими всадниками – дружины у него было четыреста человек – пробраться в Кремль на подмогу царю и воеводе, сразу поняв, что они в опасности. Однако не пробился: улицы были запружены толпой, и ему также помешали рогатки и разломанная мостовая. А воротясь и увидав запертые городские ворота, князь смекнул, что поляков решили не выпускать из города.

Пан Константин понял, что запахло смертью, и решил дорого продать жизнь свою и своих людей. Он выстроил конную дружину частью во дворе, частью перед домом и приказал изготовиться к нападению.

Оно не заставило себя ждать и было таким стремительным и мощным – прибывали все новые и новые толпы москвичей, – что вскоре все поляки отступили во двор, но и там продержались недолго.

Закрепились в доме и открыли такую стрельбу по черни, что, особо не мешкая, положили до трехсот человек. Они держали оборону несколько часов.

Однако эта героическая оборона не могла продолжаться до бесконечности, – боезапас иссякал, люди с ног валились от усталости. И вдруг в самую тяжелую минуту под окнами появились два всадника. Князь не поверил глазам: один из них был Василий Иванович Шуйский, другой – Иван Никитич Романов, брат Филарета.

Романовы не участвовали в убийстве Димитрия, их в это время даже близко не было в Кремле. У Федора Никитича, как ни был он циничен и равнодушен к страданиям других, не поднялась рука на человека, которого он когда-то спас и который отблагодарил его с лихвой, с поистине царской щедростью. К тому же он знал, что Бельский ему такого никогда не простит. А Бельский мог еще пригодиться, и пригодиться весьма сильно, ссориться с ним не хотелось. Поэтому Федор Никитич с братом сделали вид, что опоздали остановить Шуйского, дождались, когда мятежникам понадобились миротворцы, и решили послужить в этом качестве.

Шуйский и Иван Романов криками и бранью отогнали народ от подворья Вишневецкого… Вот тут-то проницательный князь Константин сразу понял, кто ему первый враг, кто первый зачинщик мятежа, и, прослышав про смерть Димитрия, которого от души любил еще со времени их знакомства, пожелал Шуйскому позорной смерти – еще позорнее, чем та, которой предатель-князь подверг Димитрия.

Шуйский закричал, что если поляки сдадутся, то им не сделают ничего дурного, а пролитие крови пора прекратить.

Вишневецкий засмеялся над его словами и глумливо воскликнул:

– Ты известный правдолюбец, пан Василий! Докажи-ка свои слова коленопреклонением и крестным целованием!

Шуйский покраснел, как дважды сваренный рак, хотел было покрыть дерзкого поляка бранью, однако устыдился Ивана Никитича Романова и поцеловал нательный крест.

Вишневецкий не мог заставить себя поверить записному предателю, однако кровопролитие и впрямь следовало прекратить, и он положился на крестное целование.

Дружина сложила оружие. Шуйский вошел во двор бесстрашного князя и увидел многие трупы московитов, которые полегли во время попытки забраться к Вишневецкому и стали жертвой собственного бесчинства. Шуйский загородился руками и заплакал.

Вишневецкий пристально смотрел на него, дивясь лицемерию этого человека. Кабы князь Константин хоть раз в жизни слышал о крокодилах, которые плачут, пожирая свою жертву, он уж точно сравнил бы слезы Шуйского с крокодиловыми слезами!

Воинственного князя и остатки его храброй челяди (в схватке он потерял семнадцать челядников и одного слугу) отвели в дом Татищева. Лучших лошадей и некоторые свои вещи они успели захватить с собой; остальное было разграблено. Сам Шуйский провожал их и охранял от разъяренных московитов, жаждущих отмщения за тех, кто полег в кровавой свалке возле дома Вишневецкого.

«Больно уж он суетится, – думал князь Константин, исподтишка поглядывая на Шуйского. – Раскаивается? О нет, не похоже…»

И вдруг его осенило. Да ведь Шуйский уже видит себя на троне в Мономаховой шапке и мечтает теперь наладить отношения с воинственным соседом Сигизмундом!

«Да чтоб ты сдох, поганый предатель, и сдох бы поскорее!» – пожелал пан Константин вновь, потом плюнул украдкой и принялся расспрашивать Шуйского об участи остальных поляков. Век бы с ним слова не молвить, однако как еще узнать о товарищах и соотечественниках?

А между тем в тот день и в ту ночь плохо приходилось всем полякам!

Кто-нибудь из черни, поблагообразнее, кричал:

– Великий государь Димитрий приказывает взять у вас оружие! За это будет вам пощада!

Выслушав почтительно произнесенное имя царя, которому они, как люди военные, привыкли повиноваться, некоторые шляхтичи отдавали оружие. И узнавали, как выполняются обещания черни. Несчастных рассекали надвое, распарывали им животы, отрубали руки и ноги, выкалывали глаза, обрезали уши и ноздри, замучивали до смерти, а потом всячески ругались над трупами.

Однако скоро охотников верить лукавым поубавилось: другие поляки увидели, что московиты не милуют сдавшихся добровольно, начали защищаться и доставались на убой толпе не раньше, чем уложат вокруг себя несколько трупов.

Люди московские этим днем обагрили руки в крови по локоть, а то и выше. Метались по улицам как пьяные, крича:

– Бей, режь, бей литву! Перенимай, не допускай до Кремля! Никому не давай уйти! Они хотели извести царя и бояр!

Зачинщиками были отпетые, отчаянные сорвиголовы, разбойники, воры, получившие от Шуйского свободу убивать всякого, делать что угодно, вволю лить кровь. Сами окровавленные, с окровавленным дубьем, они одним видом своим наводили страх и омерзение.

Полегло более полутора тысяч поляков и около восьмисот московитов. А что пограбили… уж пограбили, да! Удивительно было смотреть, как бежал народ по улицам с польскими постелями, одеялами, подушками, платьем, узлами, седлами и всевозможной утварью, словно все это спасали от пожара.

Уже к полудню 17 мая Шуйский сам испугался той силы, которую выпустил на волю. Как будто он не знал, что заставь русского рубить – и его уже не остановишь! Запрягает русский долго, зато погоняет быстро. Так и тут вышло. И Шуйский, и его соумышленники целый день метались по городу верхом, разгоняли ошалелый от безнаказанного кровопролития народ и спасали поляков. Их даже не всегда слушались, настолько толпа в раж вошла.

Когда народ отступался от какого-нибудь осажденного дома, облегченно вздыхали и поляки, и сам Шуйский. Он не хотел под корень истреблять гостей, он хотел только отвлечь на них народ московский, чтобы помешать ему подать помощь царю в Кремле. Но убийство любимых Димитрием шляхтичей ему тоже было на руку: ведь это придавало случившемуся такой вид, словно нападение на Димитрия было дело всенародное, земское. Однако потом, когда с царем было уже покончено, Шуйский искренне старался спасти поляков – прежде всего чтобы себя самого спасти от мщения Речи Посполитой.

Но за иноземных купцов, прибывших с поляками, никто не вступался. Некоторые из них были ограблены на многие тысячи. А те, кто успел добро свое отдать Димитрию и знал, что в свое время получит с него плату, должны были расстаться с этими надеждами. Шуйский отвечал, что платить за еретика не намерен, а в казне ничего нет.

Трупы по улицам не убирали целый день. Лужи крови густели тут и там. Вся Москва из места общего побоища превратилась в одну огромную ярмарку. Тот, кто нажился на грабеже, спешил распродать добро, чтобы раздобыть денег на выпивку. Тот, кто боялся идти убивать и грабить, а также имел деньги, теперь мог беспрепятственно купить все, что хотел.

Иные до сего дня были совсем нищие, а теперь понабрали польского добра, мехов, одежды, драгоценностей – в обеих руках не унести. Московская чернь разоделась самым причудливым образом, поэтому в толпе не особенно обращала на себя внимание одна молодая пара, чумазая и немытая от крови, однако замотанная в шелка и бархаты поверх убогих одежд. Сверху они волокли собольи шубы, невзирая на наступившую днем жару, а в подоле зеленоглазая девица тащила спутанную связку из множества жемчужных и самоцветных ожерелий. Оба, что девица, что ее спутник, были пьянее вина и не особенно заботились о приличиях: то и дело начинали обниматься и целоваться, причем рыжеволосый мужик орал:

– Манюня! Теперь ты царицей станешь! Вот помяни мое слово, как Бог свят – станешь царицей!

– Как скажешь, Гриня, – покорно отзывалась его подруга, больше всего озабоченная не блестящим будущим, кое ей пророчилось, а тем, чтобы из дырявого подола не выпали дорогие украшения. – Как скажешь, лапушка. А когда это будет?

– Chi va piano – va sano! [72] – ответствовал «лапушка» нечто совершенно, с точки зрения Манюни, несообразное. Она принялась допытываться о смысле выражения, однако Гриня ее словно не слышал.

– Я его прикончил, прикончил! – бормотал рыжий, и на его бледно-голубых глазах вскипали счастливые слезы. – Все, нас было двое, а теперь я один! Теперь я один! Я царь!

– Еще один царь, – с бессильной ненавистью, но благоразумно тихо сказал ему вслед какой-то немолодой московит. – От такого-то царя мы все как раз и сдохнем. Ох, Матушка Пресвятая Богородица, ох, святые угодники… И чем им нехорош был государь Димитрий Иванович? Был народу как отец родной. От податей освободил, помещиков присмиреть заставил. Небось войско Годунова в Комарницах своих же мужиков живьем жгло и кожу с них сдирало за то, что собрались Димитрия царем признать, бабам груди отрезали да на раскаленные сковороды сажали страдалиц. Глядишь, и Шуйский такой же будет. А уж сей рыжий… не приведи Господь, коли такие до власти доберутся! – И он мучительно затряс головой. – Чего мы наворотили… Господи! Чего ж это мы наворотили, а?

Да, многие московиты теперь столбенели от ужаса и недоумения. Ведь они приложили руку к кровавому душегубству над поляками потому, что думали, будто идут защищать от злых ляхов царя и бояр, а теперь узнали, что царя убила вовсе не шляхта, а погубили свои бояре. Будущее чудилось страшным…

Таким оно и оказалось.

Тела Димитрия и Басманова пролежали на площади всю субботу и воскресенье. Московиты, вполне убежденные, что над ними властвовал расстрига и еретик (это как бы оправдывало их собственную жестокость), охотно ругались над ними, приговаривая:

– Ах ты, расстрига, бляжий сын! Сколько зла ты нашей земле натворил! Всю казну промотал, веру нашу хотел искоренить!

Наконец вскоре новая власть решила похоронить оба трупа. Странные дела начали твориться на площади!

Мало того, что в ночь после смерти Димитрия установились страшные морозы, от которых померзло в Московии все, что было посажено в огородах и садах. Мало этого: трава и листья на деревьях пожухли и почернели, как если бы были опалены огнем. Так случилось на двадцать верст вокруг Москвы, да и вершины и ветви сосен, которые зимой и летом стоят зелеными, пожухли и поблекли так, что жалостно было глядеть. А на площади возле мертвого тела отчетливо раздавалось играние на сопелках, звон бубнов, развеселое пение.

Вы читаете Царица без трона
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×