топал ногами так, что притихла вся вилла и, если бы не Нуник-ханум, рассерженной птицей вылетевшая на защиту своей любимицы Сато, он, может быть, даже и ударил бы ее! Но Сато, как всегда, была невозмутима. Она только посмотрела на него своими бездонными глазами и прошептала: «Ты спас меня не для того, чтобы я позволяла тебе быть несчастливым. Ты же знаешь, вся моя жизнь — это служение тебе».
Самвел тяжело вздохнул. На это ему было нечем крыть. Сато, сделавшая на всю жизнь своим девизом лозунг: «За тебя, моя душа, крест приму», действительно всю себя посвятила ему. И тогда, когда они бездомными малышами болтались по Александретте, и потом, когда случайно обнаружившиеся богатые родственники взяли Сато к себе, как родную дочь, а Самвела отправили учиться в Эчмиадзин — в самую большую армянскую духовную семинарию. Перед окончившими это прославленное заведение открывался путь к высшим ступеням иерархии григорианской церкви, и даже муштра там была сравнительно мягкой. Но Самвел все-таки сбежал оттуда на третьем году обучения, ибо он хотел объять весь мир. И крошка Сато убежала вместе с ним, плюнув на красивые платьица и шоколад по утрам. Самвел вспомнил, как справлял свое восемнадцатилетие, бродя по Эрзеруму, как быстро исчез с грязных улиц, оказавшись в тюрьме, как потом стал «иншаат табури» — презренным солдатом нестроевого рабочего батальона, маршировавшего под страшные песни турецких солдат «Kesse, kesse surur jarlara» 7, как потом работал сапожником и как потом, уже в тридцать шестом, вырвался в Грецию, где и сумел сколотить небольшой капитал. Но, видно, не суждено было Самвелу Тер-Петросяну обрести легкую жизнь: после знаменитого октябрьского дня «Охи», когда Иоаннесс Метаксас ответил «нет» Гитлеру на его предложение о капитуляции, началась война, все пошло прахом, и они с Сато оказались в рядах греческих партизан на Афоне…
И за все это время она ни разу не оставила его. Гордая Сато отказалась от всех партий, которых у нее, как редкой красавицы, было немало. И всю свою жизнь она посвятила только ему, обожаемому старшему брату, учителю, спасителю.
«И все же она неправа, — с горечью и досадой думал старый магнат. — Не держат жар-птицу в клетке силой…»
Через пару часов небо пронзительно вызвездилось, пахло уже не только соснами, но орхидеями, тимьяном, розмарином, фисташником — всеми теми растениями, которые он приказал насадить вокруг виллы в память о маленьком доме сапожника на правом берегу реки Иссос. Нет, хватит бередить память, надо взять себя в руки и отправляться спать — сегодня его ожидает очень важная встреча в бельгийском посольстве. Но уходить из-под мерцающих звезд ему почему-то не хотелось. Самвел прислонился спиной к кипарису, достал из кармана небольшое паспарту, раскрыл.
На фотографии, среди виноградных лоз, с усиками которых сплетались пепельные пряди, смеялось лицо Самсут. И пусть это лицо мало соответствовало канонам классической европейской или восточной красоты, в нем светились жизнь и душа, в нем таился неиссякаемый, еще так мало востребованный запас любви и нежности…
«Вах, глупый старик! Глупая девочка, шохик-хури 8. Не бывает ночи без рассвета», — пробормотал Самвел, спрятал паспарту обратно и решительным шагом направился к вилле. Но, уже подходя к центральному входу, он боковым, все еще безукоризненным зрением, вдруг увидел, как за бассейном вспыхнул и погас огонек сигареты.
— Кого это еще в такую ночь мучают воспоминанья? — озабоченно пробормотал Самвел, и скорее от любви к порядку, чем от любопытства направился в сторону небольшой, немного углубленной в парк ротонды, устроенной за бассейном, куда многие обитатели виллы любили уходить в жаркие дни.
На перилах, обхватив колонну рукой, сидел зять его младшей и самой любимой дочери Манушак.
— Хайре. Что с тобой, Савва? Кажется, ты никогда не отличался склонностью к романтике, а? Или Манушак опять отправилась по своим феминистским делам на Скирос?
— Нет, кирьос Самвел, Манушак ждет не дождется меня на нашем этаже.
— Так что же ты сидишь здесь, негодник, и заставляешь мою дочь так долго ждать тебя?
— А разве вас утром не ждут ответственные переговоры на площади Омония? — чуть усмехнулся Савва, и его глаза-маслины вспыхнули на мгновенье.
— Дела не женщина, они могут и подождать, — в тон ему ответил Самвел.
— Кстати, о делах и женщинах вместе взятых, — неожиданно совсем иным тоном сказал Савва. — Они, по-моему, как-то не очень хорошо соединились в этой русской авантюристке, которая с такой легкостью осталась у нас.
— У меня! — нахмурился старик. — К тебе она не имеет никакого отношения.
— Но я такой же член нашей компании, как все ваши дочери и зятья. И мне глубоко не безразлично, что в ней происходит.
— А должно быть безразлично, — сказал, как отрезал Самвел. — Пока еще хозяин дела я — и никто другой! Ишь, какой шустрый. Еще курицей не стал, а уже яйца несет.
— Но ведь недоволен ситуацией не я один, кирьос — мне уже жаловались Шушик, Эрки, Саломэ, Карл…
— Хватит!!! — Самвел уже занес было кулак, чтобы ударить по мраморному ограждению ротонды, но в последний момент, сдержался, и опустил руку.
— Нет, не хватит, кирьос Самвел! — Савва, всегда говоривший тихо и вкрадчиво, вдруг повысил голос. — Это касается и моих детей, и ваших внуков, между прочим!.. Какая-то проходимка бесстыдно лезет к вам в постель, а все мы должны спокойно на это смотреть! Эти иностранки на все способны ради денег! А если она забеременеет?…
В глазах у Самвела вспыхнули снопы ярких разноцветных брызг, и тяжелая густая волна злобы поднялась в нем. Он прекрасно знал, что это означает: с того самого полдня в доме отца, когда он кинул кувшином в турецкого заптия 9, чувствуя схожий прилив ненависти, он становился невменяем. Сколько раз Самвел страдал от этого в молодости, но и до сих пор, до самой глубокой старости, так и не научился управлять собой. Правда, до сих пор это свойство его характера не доставляло ему проблем, но лишь потому, что причины для таких припадков просто практически исчезли.
И вот теперь, когда этот молокосос оскорбляет ту, что так похожа на его мать, а тем самым — оскорбляет его самого…
— Молчать, проклятый щенок, византийская душонка! — приглушенно выдохнул он и рванулся к греку в классическом приеме уличного драчуна.
Но Савва только сузил глаза и, практически не меняя позы, лишь изо всех оттолкнул старика ногой в грудь. Самвел отлетел и, зацепившись за ступеньку, со всего размаху грохнулся спиной и головой на мраморные плиты. Раздался сухой неприятный звук, как будто треснул спелый арбуз, и из-под седых кудрей засочилась на белый мрамор черная в лунном свете струйка крови.
Грек кошкой спрыгнул на плиты террасы и, словно не веря своим глазам, склонился над стариком. Черные незакрытые глаза не двигались, и в них отражалась утренняя звезда. Он приник к груди старика — но то был уже скорее жест отчаяния, чем необходимости.
А вокруг стояла самая плотная предрассветная тишина, когда еще спят даже птицы, и самые крошечные лесные существа…
Это было хуже чем катастрофа — это было отцеубийство, ибо со дня своей свадьбы Савва Кристионес почтительно называл Самвел-агу отцом.
Ему сделалось страшно. Жизнь, которая до этого момента протекала легко и беззаботно, вдруг дала трещину схожую с той, что кровоточила сейчас на черепе холодеющего на глазах старика. Хотя нет, черные буревестники появились на горизонте Кристионеса еще несколько дней назад. Появились в образе респектабельных незнакомцев, которые подкараулили Савву в афинском ресторане и выложили перед ним фотосвидетельства его бурной молодости. Шантажисты вели себя дерзко и нагло, и Кристионес ничуть не усомнился в том, что у них могут быть и другие, компрометирующие его материалы. Даже страшно