костры неугасимые, и чем дальше отходили в глубину лет, тем ярче светили: плохое забывается, хорошее светит. А в нынешней жизни все больше получалось так: «Ты чего, отец, нам цену сбиваешь? Ставь бутылку!» И ставил. Не бутылки жаль, но с ними же еще и выпивать приходилось, нальют полстакана, и пьешь, чтоб не обидеть. А знал, что за спиной его скажут, как будут друг другу подмигивать: немец.

Жизнь помотала его. И воевал, и в шахте был под завалом, это уже после войны. Но время лечит, с годами вроде бы все прошло, только в ушах позванивало и на голове отразилось. Уж на что строги были в те годы медкомиссии, но его признали инвалидом, и справку эту он берег, хотя инвалидом себя не сознавал, на жизнь зарабатывал сам. А теперь и вовсе – сторожил дачу дирижера, как говорили, очень знаменитого, жил при гараже. Две комнатки, кухонька, а сени и крыльцо – это он уже сам пристроил, хозяйка, Екатерина Аполлоновна, не возражала. Половину года они находились за границей, а он и за садом следил, и участок так разделал, что многие завидовали. Главное, то старику нравилось, что никто ему ничего не указывает. Подгнили кое-где прожилины у забора, он сменил, употребив на них сухие сосенки из леса. Не хватило гвоздей, ему со стройки за две бутылки принесли. Все делал, как себе самому. По весне начала крыша протекать у каминной трубы, он залатал. Но крута была да мокрая, снег таял, чуть не сорвался оттуда, когда всползал наверх с листом оцинкованного железа в руке. Полдня после этого ноги тряслись, стар стал.

Но возвращались хозяева из-за границы, и сразу начинали наезжать гости. И по целым дням держал он внука взаперти, чтоб люди не пугались его вида. Глухой и немой с детства, он и ходил враскачку, бочком, бочком, припрыгивая. Но больше сидел на крыльце, мычал неразумно и кланялся, кланялся; не каждому приятно смотреть.

Как-то, отъезжая в Москву, сидя уже в машине и занося внутрь полную ногу в остроносом коротком сапожке, а он вышел проводить от ворот, Екатерина Аполлоновна сказала празднично: «Вы сегодня непременно включите телевизор:

Дмитрий Ипполитович дирижирует оркестром. Это будут транслировать».

И действительно, показали. Зажмурясь, тот взмахивал над оркестром белыми, будто в белых перчатках, руками, в пальцах – тонкая палочка, и за руками его на экране вспыхивал, тянулся, истаивая, белый след: телевизор был старенький, черно-белый, изображение двоило.

Ипполитыч этот, как дирижировал, зажмурясь, так, зажмурясь, и жил. Уже год с лишним сторожил он их дачу, когда Ипполитыч впервые разглядел его: вышел летним днем с террасы, а старик – на дорожке. «Вам кого? Ка-а-тя-а!..» И еще через год, но уже осенью, старик окапывал с навозом куст смородины, а Ипполитыч собрался прогуляться с палочкой. Наткнулся взглядом, аж вздрогнул: «Вам кого? Ка-а-а- тя!..»

И она объясняла ему разумно, кто это, почему здесь.

Была она у него вторая жена, а он у нее, как говорили, третий муж по счету. Все еще красивая, располневшая, была она как та курица, которая перестала нестись.

Где-то отдельно жили взрослые его дети, да он и сам как дитя, вокруг него она только и дышала.

Поселок был богатый, жили тут даже знаменитые люди, жили и вдовы когда-то известных людей, у них-то новые денежные люди скупали дачи: не ради самих дач, ради больших участков. И уж, как водится, где легкие деньги, там к ним всякая пьянь липнет: не заработать, сшибить. Он еще и лопатой не копнул, а мыслями всеми уже – в магазине: душа горит. И как только ни исхитрялись! Зимой, в самый мороз, перекроют воду в какую-нибудь дачу, хозяйка в панике к ним же и бежит умолять. «Не-е… Это в колодец надо лезть. А где он, колодец? Его теперь и не найдешь, и не откопаешь…» – «Ну, пожалуйста! Так ведь может весь водопровод разморозить!» – «И разморозит, ничего хитрого». Наконец вроде бы один сжалился, соглашается, другой – ни в какую: «Шутка дело! Сколько на градуснике? Ого! Там и трубу небось разорвало!» Теперь и тот, что соглашался, отказывается в колодец лезть, и цена растет тем временем, сама растет. «Ладно уж, только из уважения.

Сто долларов!» Вот это они быстро освоили. Как раньше без бутылки понимать не хотели, так теперь – без ста долларов. А всех дел – вентиль отвернуть. Зачем им работать, надсаживаться? Нет, убеждался старик, порядка здесь не будет. Не нужен он им, не хотят. Так легче.

Сам он умел все, он только о цене договариваться не любил, не ронял себя. Считал так: за хорошую работу и платить должны по совести, а сколько – сами знают. Но случалось, чем неотвязней упрашивают, тем стеснительней становятся, когда надо платить. К этим людям второй раз он не шел, сколько бы ни просили.

Что он – немец, узналось, когда оба его сына собрались уезжать в Германию, спешно переделались в немцев. Разыскали нужные справки, про которые он и не помнил, будто бы и метрика его уцелела, а может, их и не было, тех справок, заставляли его одеться поприличней, возили то в одно, то в другое учреждение, предъявить как живое свидетельство, и, затягивая галстук, он впервые так ясно увидал, какая старая у него шея. Жизнь прожита, вот и сыновья уезжают.

Надо было бы, собравшись по-семейному, обсудить все, но решалось в спешке, как само собой разумеющееся: сыновья с женами, с детьми уезжают, старики остаются.

При них – внук, Богом обиженный. Мол, приживутся, устроятся на новом месте, тогда их вызовут. И когда подошло уже совсем близко, старуха не выдержала:

– Отец, может, и мы – тоже?

– Куда? Кто меня там ждет? Нет, лучше уж так, чем никак.

А на душе камнем лежала обида: не должны были сыновья бросать их, он бы не поехал, а все равно не должны были.

Младший сын продал квартиру, старший собрался продать дом и подолгу шептался с матерью. Дом этот он сам в свое время переписал на сына и теперь, слыша эти потаенные шептания, ждал. И настал день, сын положил перед ним нужные бумаги и пальцем указал, где расписаться, будто все это само собой разумелось и обговорено заранее.

Когда-то палец этот, крошечный, розовый, с мягким ногтем, сын глубоко занозил щепкой, он зубами выдернул занозу, выступила капелька крови, он отсосал ее. Как же сын горько плакал, как безутешно плачут дети.

Старик сидел, а сын, рослый, сильный, стоял над ним, и крупный палец с каменным треснутым ногтем твердо указывал, где расписаться.

– Не здесь, отец! Вот где.

Отцом назвал… Ручка задрожала в пальцах, и, сильно давя, вывел корявую подпись, черту своей жизни подвел.

Так остались они втроем с немым внуком. Его старику больше всех было жаль.

Потому и не сопротивлялся ни в чем, боясь, что внука увезут с собой. А кому он, головой поврежденный, нужен там? Всем – лишняя обуза. Но жену за то, что сыновьям во всем потворствовала, ее он простить не мог.

– Отец, что ж ты меня казнишь? – бывало спросит, утирая глаза концом фартука. – Так и будем молчком жить?

И приучилась разговаривать с немым. Зимой – а зима в том году стояла снежная – оденет его тепло, шарфом подвяжет воротник, брюки ватные, валенки растоптанные, подшитые, и выведет посидеть на солнышке. И пока усаживает, подстелив на деревянное крыльцо старую телогрейку, все говорит, говорит с ним ласково:

– Смотри, какой ты у меня ухоженный, чистый, обстиранный весь. На тебя и полюбоваться не грех. А ты меня все никак не зовешь. Я – бабушка твоя. Баба Аля.

Мне же обидно. Скажи: ба-ба. Ну? По губам моим смотри: ба-ба… А-ля…

И раздавался дурной утробный голос:

– Та-то…

Теперь не узнаешь, да и что толку винить кого-то задним числом. Говорили, оттого все, что невестка, когда носила его, гриппом заразилась. А может, роды так принимали, сдавили щипцами. Но вынесли его в одеяльце почти пятикилограммового: гордитесь, папаша. Потом уж замечать стали…

И вот пока сидит он так на порожках, раскачиваясь, не раз она выбежит руки его пощупать: не замерз ли? Или синичкам подсыплет корма, чтобы вились вокруг него.

Птицы его не боялись, сядет на перила, долбит клювом семечку, на шапку к нему садились. Но как-то

Вы читаете Кондратий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×