проходах. Мелькали, мелькали за окном дачные поселки, платформы, около которых мы не останавливались. Мальчик смотрел в окно.
Я помнил его совсем еще молочного. Сейчас у него были две макушки, жесткие темные волосы торчали на затылке.
Постукивали под полом колеса, убаюкивая. Напротив нас сидели мужчина, женщина и девочка, усталые-усталые после рабочей недели. Они внесли много вещей, кошелки, сетки, набитые битком, затолкали под скамейку. Мужчина уснул, привалясь виском к стене, девочка положила голову ему на плечо. Покачиваясь в такт поезду, женщина сидела прямо, сложив руки на коленях, лицо увядшее, но глаза, никого не видящие вокруг, светились тихим счастьем.
Глава VI
У Василия Ивановича, хозяина дачи, непомерно толстого, так что до летней уборной, не присев по дороге отдышаться на скамеечке у нас под окном, он дойти не мог, было у него во дворе единственное млекопитающее: кошка. И то- не своя, приблудная. Те, кому она принадлежала, жили за четыре участка отсюда, они приходили, забирали ее, унесут, запрут, но едва солнце взошло, Мурка уже идет по росистой траве, отряхивая лапы. Или сидит на припеке, охорашивается, облизывает шерстку. И пойманных мышей- полевок она приносила в зубах Василию Ивановичу, клала на крыльцо. Была она не породистая, не пушистая, обыкновенная молодая кошка, серая со спины, белая по животу и воротничок белый, но такая вся ладная, такая у нее была милая, разумная мордочка, что и не хочешь- залюбуешься. С ней первой и подружился Витя. Бывало, повалится Мурка на спину на дорожке, подставляя солнцу белый, заметно располневший живот, в нем у нее подрастали котята, подожмет лапы, и Витя на корточках почесывает ей под подбородком, а она, зажмурясь, довольно урчит.
Непросто мне было сказать Тане, моей жене, кого я хочу привезти к нам, возможно, на все лето. Она знала про Надю, я ничего от нее не скрывал, мы женаты были уже три года, но детей у нас не было, и в том, что я привезу сюда чужого ребенка, не совсем мне чужого, был, помимо всего, как бы скрытый упрек ей.
– Делай, как знаешь, – сказала она. И несколько дней мы почти не разговаривали.
У Василия Ивановича на чердаке нашлась плетеная детская кроватка, в ней выросли его дочери, сначала – старшая, потом – младшая, муж ее, морской офицер, служил где-то в Литве, и она ездила к нему туда, не решаясь бросить больного отца, оставшегося вдовцом. Нашелся и матрасик. Я выбил его во дворе, застелили чистыми простынями, поставили кровать в комнату, где спала теща, и теща сразу же переселилась на терраску, она была оскорблена за дочь:
– Он что, не понимает, во что тебя ставит? Овца ты, овца…
– Мама, ты мне портишь жизнь, – говорила Таня едва слышно. Чем трудней ей становилось сдерживаться, тем тише говорила она: школьная привычка, когда в классе расшумятся, она понижала голос, и класс стихал, прислушиваясь.
– Ах, я тебе жизнь порчу? Хорошо, я уеду, чтоб глаза мои всего этого не видели.
И начинала складывать вещи. Сборы длились долго, пока Таня не подойдет к ней:
– Мама, не делай этого. Тебе потом трудно будет вернуться.
– Мне за тебя больно, пойми!
– Мама, я тебя прошу…
Теща оставалась, но в этот день она, как правило, не обедала, не ужинала, и я мог догадаться: была ссора.
Обычно спать Витю укладывал я. Но однажды задержался у Василия Ивановича, слушая радио, и укладывала его Таня. Она вышла оттуда с мокрыми глазами, я как раз подоспел, спохватившись:
– Случилось что-нибудь?
Она не ответила. Много позже она рассказала, как, стоя уже в кроватке, в трусах и в майке, он попросил: “Можно я надену фланелевую пижамку?” И вдруг заплакал, прижался к ней, к чужой женщине, всхлипывая: “Мне ее бабушка Галя сама сшила…” У Тани были школьные каникулы, но раз в неделю к ней приезжали две девочки из ее класса, троечницы по русскому языку, она занималась c ними, разумеется, бесплатно, и Витя тоже сидел на краешке стола и писал. Потом они вместе обедали, шли провожать девочек на станцию и там, гуляя, ждали меня из города.
– У него, оказывается, хороший слух, – Таня делала все новые открытия в этом чужом мальчике, – мы с ним пробовали петь на два голоса из “Пиковой дамы”…
– У вас классический репертуар?..
– А мы с ним давно уже поем. Помнишь это место, – она тихо напела: “Уж вечер, облаков померкнули края, последний луч зари на башне умирает, последняя в реке блестящая струя с потухшим небом угасает…” Он спросил: “А как это он умирает?” Мы шли вдвоем, я нес тяжелую кошелку, как обычно из города, Витька впереди нас рыскал по лесу, то на одну сторону тропинки перебежит, то на другую.
– И как ты ему объяснила?
– Никак. Помнишь поваленную березу? Мы обычно на ней сидим, ждем тебя. И как раз солнце садилось. И все это он видел сам, я только показывала ему. Он – городской мальчик, он, может быть, впервые так все видел. И сам увидел, как облаков действительно померкнули края.
Дождь застал нас на середине пути. Я накинул свою куртку Витьке на голову, он обнял себя ею и шел очень довольный. Ветра не было, дождь падал отвесно между прямыми стволами сосен, и, когда мы выходили из леса, уже блестела впереди глинистая дорога и видно было, как в крайнем из домов белый дым из трубы не подымается вверх, а шапкой садится на крышу, течет понизу в сыром воздухе.
Вернулись мы вымокшие.
К утру ветер переменился, и сразу почувствовалось, что времянка наша- летняя.
Когда я шел на электричку, далеко было слышно, как на соседней улице перекликаются петухи, во многих домах уже топили печи, пахло в поселке древесным дымом, а в лесу черные от дождя, мокрые понизу стволы сосен заметно посерели с наветренной стороны. Вечером мне объявили: у Вити болит горло. Оказалось, теща в обед еще заметила, как он глотает с трудом, попробовала лоб – горячий.
– Что ж ты не жаловался, дурачок?
– Я боялся, меня ругать будут.
Всю ночь горела электроплитка, кирпич на ней раскалился. От красноватого света огненных спиралей казалось, и лицо мальчика пылает от жара, дышал он тяжело. И засыпая, и просыпаясь, я видел, как Таня вставала к нему в ночной рубашке, давала пить, садилась в ногах. К утру ему, вроде бы, стало полегче. Договорились мы так: я позвоню матери, она – врач, пусть решает. Но Нади нигде не было. И день в редакции выдался особенно суматошный, я успокоил себя тем, что, если плохо, Таня найдет, откуда позвонить мне, сбегает на станцию, попросится в чью-нибудь дачу. Но под конец работы мне стало что-то не по себе, всю дорогу в электричке я простоял в тамбуре у дверей, словно от этого поезд быстрей шел.
Потом уже Таня рассказала мне, как она бегала, искала врача, нашла в ведомственном санатории, уговаривала, просила, но врач (“главное ведь – женщина”) отказалась бросить прием высокопоставленных больных: “Привезите ребенка. Где-нибудь здесь, на участке, посмотрю его”. А сама сидела с сестрой в пустом кабинете: какие там больные, там – отдыхающие. Тем временем теща, видя, что помощи нет и нет, а ребенку все хуже, решилась: накрутила на щепку ватный тампон, умокнула его в керосиновую лампу и смазала Вите горло керосином и раз, и другой, рассудив, что в керосине ни одна бактерия не выживет. Была еще тревожная ночь, но утром, бледный, слабый, одни глаза на лице, он, сидя в кровати, попросил есть, и я видел, как Таня тайком поцеловала его в двойную макушку.
Все лето и осень Витя прожил у нас. Несколько раз Надя делала не очень уверенные попытки забрать сына, однажды я даже привез его на условленную станцию метро, и были объятия, слезы, и вернулся он со мной вместе: что-то у Нади в жизни не ладилось, она опять куда-то уезжала. Да и нам, честно говоря, не