Незаметно прошли дни и недели, наполненные смехом, счастьем, веселыми развлечениями, мелодиями Глюка и Шопена, которые наигрывал им в полумраке нарочно затемненной комнаты грустный и кроткий Ридер-младший. А к Рождеству выяснилось, что все это счастье имело определенный смысл для Ольги, потому что в результате всего она оказалась носительницей еще одной жизни в себе. Довольный, словно бы захмелевший, Отто Мейснер выглядел теперь намного беспечней, чем раньше. Он решил остаться в городе до рождения ребенка и на то запросил разрешения у деда, которому в этом же письме рассказал наконец всю историю своего неожиданного бракосочетания. Не скоро пришел от Фридриха Мейснера ответ, в котором сдержанно и чопорно дед приносил свои поздравления внуку и невестке. Но затем напомнил, что, кроме личного счастья, человек не должен забывать о своих обязанностях, о жажде познаний, ради чего отправляется порою в очень долгое и нелегкое путешествие. И поэтому, что бы там ни было, Отто Мейснеру надлежит скорее перебраться в город Иркутск, поближе к байкальскому омулю, а также серьезно задуматься о поездке в Тувинскую страну к мистеру Джошуа Стаббсу. Каким образом решит внук выполнить возложенные на него обязанности, дело вольное, «но я надеюсь, что это ни в коей мере не отразится на покое и благополучии моей дорогой невестки», значилось в ровных, отчетливых строчках дедова послания. К концу письма появлялась некоторая взволнованная кривизна строк, и старый Мейснер рассказывал внуку, что вынужден был прекратить визиты в гостеприимный дом известного им обоим барона Икс, куда он ходил с удовольствием, чувствуя себя одиноким после отъезда внука. «Дело в том, — писал дед, — что мне было весьма приятно передавать от своего имени приветы моему другу Икс, баронессе Софье и милейшей Ингрид Икс…» И далее уже вполне твердым и целеустремленным почерком было написано, что человек, конечно, волен поступать, как подскажут ему совесть и разум, и что деньги для дальнейшего делового путешествия будут переведены в Иркутский банк…

В Иркутске и родила весною Ольга своего первенца. Магистру ни до рождения сына, ни тем более после этого события так и не выпало времени посетить байкальские промыслы по добыче омуля. Нелегкое положение роженицы, болезни малыша и сопутствующие всему этому тревоги и дела требовали постоянного присутствия мужа возле жены, так что вся добыча уникальной рыбы была оставлена в руках местных промысловиков в ее прежнем стихийном и несиндицированном состоянии. На что Фридрих Мейснер ответил из-за тридевяти земель письмом, в котором, в частности, высказал следующее:

«Возможно, я уже настолько стар, что в жизненных принципах своих проявляю некоторую косность. Но именно в силу этой своей старческой закоснелости я продолжаю незыблемо стоять на том, что главным для человека является прежде всего Дело и Познание. Все остальное дается в виде дополнительного приложения Судьбы.

Дорогой Отто, единственное мое дитя, как бы я был рад немедленно заключить тебя в свои объятия. Но в силу некоторых обстоятельств, вызванных, к сожалению, твоими собственными решениями, я чувствую, что момент нашей встречи автоматически отодвигается. Тебе, Отто Мейснер, придется примириться с тем, каков я есть, каким меня создал Бог. Но видит Он, что я не могу позволить тебе явиться передо мною, если ты вздумаешь уклониться от выполнения своих обязанностей. Я очень доволен твоими отчетами насчет индийской конопли, и японского искусственного жемчуга, и командорских котиков, недурно ты справился и с поручением касательно амурского опиума, и дай Бог тебе и дальше исполнять столь добросовестно свою миссию. Надеюсь, что ты вскоре рассеешь кое-какие мои сомнения, ибо позволь мне быть откровенным — я засомневался… Человек, плюнувший на байкальского омуля, может пренебречь и длинноволокнистым асбестом. Но, уповая на провидение и надеясь на лучшее, я, однако, и здесь не хочу насильно принуждать тебя. Не так я тебя воспитывал. И ты волен поступать как тебе заблагорассудится, исходя лишь из подлинных чувств сердца и благоразумия. Однако учти, что посылать еще кого-нибудь к мистеру Стаббсу, когда мой самый надежный поверенный находится почти рядом с ним, я считаю совершенно нелогичным. Те образцы асбеста, которые представил мне англичанин, весьма обнадеживают, но я хотел бы вполне увериться насчет ресурсных мощностей месторождений, ибо сорок процентов, которые предлагает мне Дж. Стаббс в деле, уже составляют два с половиной миллиона в американских долларах. Проигрыш в таком деле из-за плохой осведомленности был бы крайне нежелателен. Подумай сам. Итак, я даю тебе время и средства на улаживание твоих личных дел, с тем и продлеваю твою командировку до конца текущего 1913 года и хочу видеть тебя лишь в следующем, сколь горестна ни была бы для меня подобная отсрочка. Кстати, за это время я успею, наверное, привыкнуть к мысли, что стал уже прадедом, и образ моей дорогой невестки, о которой я буду теперь часто думать, займет надлежащее место в моем сердце. Таковы наши человеческие мечты! Ребенку дается возможность взять с неба звезду, а дитя тянется к оловянной пуговице. Впрочем, последнее вовсе не относится к твоей дорогой супруге, ибо я ничего не знаю о ее достоинствах, равно как и о недостатках. Можешь ей передать, если ты вообще имеешь практику объясняться с ней на каком-нибудь приличном языке цивилизованного мира, что когда-нибудь я с удовольствием познакомлюсь с ней, а также и с новорожденным своим правнуком, имени которого еще не имею чести знать…»

Далее шли интимные старческие признания о самочувствии, о периодическом мозговом полнокровии, о сердечных болях с отдачей в затылок и левую руку, заканчивалось письмо традиционными словами родственного привета. Но, несмотря на все эти вполне обычные формы и обороты эпистолярного документа, в нем между строк с железной волей излагался приказ для Отто Мейснера не показываться на глаза, пока дед не сменит гнев на милость. А для смягчения его ганзейского духа нужно было внуку выполнить в первую очередь деловое поручение, то есть съездить в Тувинскую страну и самому измерить линейкой длину волокон местного асбеста, взяв его на пробу из разных мест добычи.

Итак, существовал уже документ, в котором письменно утверждалась вечная разлука Фридриха Мейснера с любимым внуком, — дед крупно, с наклоном влево подписал эту бумагу. Шел 1913 год по земле, и надвигался четырнадцатый, в лето которого Европа скроется в дыму Первой мировой войны. Видимо, Фридрих Мейснер и на самом деле постарел, если, находясь возле самых котлов чудовищной кухни, не сумел учуять трупного запаха готовящегося варева.

…Лишь в конце августа смог Отто Мейснер отправиться в эту глушь Ойкумены, полудикую Туву. Ольга не захотела расставаться с мужем и настояла, чтобы ехать всем вместе. Трудно было решиться магистру на это путешествие. Отправляться с ребенком на руках навстречу тысячам верст бездорожья да через Саянские хребты и далее на лошадях и верблюдах по хакасским степям и пыльным тувинским пустыням было нелогично, тем более что цель путешествия казалась философу совершенно бессмысленной: приложить линейку к какой-то каменной бахроме… И Отто Мейснеру в жаркие, душные дни иркутского ожидания было особенно тоскливо в чужом краю. Но вот наконец они выехали, и, мысленно представляя себе весь тот путь, который надлежит им сделать, магистр замирал в томительном беспокойстве.

Ибо он знал, что та линия через огромное пространство, которая отметит их многотрудный путь, тягостный муками тела, и постоянным беспокойством души, и ввинчиванием себя в серую тоску дорожного времени, — линия эта может остаться только на его путевой географической карте, но более нигде, нигде!

Никакого иного следа не останется от упорного передвижения человека по земле, если только не был он первооткрывателем и не оставил после себя столба с надписью на затесе или памятника со своим именем на постаменте. Отто Мейснер не видел смысла в своем путешествии, а любое бесцельное преодоление пространства ничего после себя не оставляет, кроме гнетущего ощущения пустоты. Не проще ли, думалось ему, остаться на месте и пропускать мимо себя воображаемое пространство — ведь и первый и второй способ путешествия никуда не приводят, а дорожное томление можно живо вообразить себе, оставаясь в паршивой иркутской гостинице.

И ему представлялась мать в гробе, смерть которой и похороны он вспомнил, сидя в кибитке: белое, неподвижное лицо матери, словно гипсовая маска, и сложенные на груди руки, бесчувственные и негнущиеся, как доски, и все на ней — даже ее посмертное одеяние, кольцо на руке, цветы гробовые — было сковано отчужденной неподвижностью смерти. И лишь волосы ее, золотисто-нежные, густые легкие волосы были прежними, живыми, и трогал их невидимый сквозняк, страшно шевеля ими, словно хлопотали вокруг усопшей призраки иного мира… Отто Мейснер открыл глаза и обнаружил, что он уже давно взрослый, находится на пути, где-то посреди Чингисхановой степи в осеннюю распутицу, и возница остановил, оказывается, лошадей, чтобы побеседовать со встречным человеком, и тот, высокий темноликий туземец, держит на загорбке ягненка, захватив в каждую руку по две тонкие ягнячьи ножки. И бедный

Вы читаете Соловьиное эхо
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×