бесхарактерность – ни то, ни се, зло для державы, в которой права не исполняются, а качаются, и поэтому мы любим качать права, но не сами по себе, а по необходимости свободы, иначе говоря, свободным образом делать то, что иным образом делать не хочется. А иным образом не хочется делать работу, вернее, сделать ее можно, но тогда она делается подневольно, а это оскорбительно, а по собственной воле не оскорбительно, свободный труд привлекательней, в нем ты раб по своей охоте, а это ранжир иной и субъектность другая; не на тебе ездят, а ты сам возишь, В свободном труде нет сознания того, что ты раб работы, а у русских это сознание есть, и поэтому у нас собственность как-то не связывается со свободой, т. е. у нас нет свободного труда. Ведь мы знаем, что свободный труд – это обман, тем более, что от работы кони дохнут, а от труда – одни трудности, а трудностей можно избежать сообща, в общине, между людьми, по это уже политика, потому что политика – вне быта, т. е. все, что вне вяжущих связей быта, то – государство как условие того, чтобы что-то вязалось бытом, и поэтому у политиков в России должен быть дар умозрения, а не практической смекалки. Но у нас, у русских, вернее, у русскоязычных, потому что вообще-то нас нет, а есть наш язык и еще есть те, кто случайно говорит на этом языке, а могли бы и не говорить и никто бы этого не заметил, а они говорят и это заметно, потому что самим говорением, на уровне языка, устанавливается то, что не устанавливается в голове, а без установления связей в голове нет умозрения и нет русских, и поэтому мы – русскоязычные, и у нас нет политиков. Вернее, они у нас есть, но они все – русскоязычные.

Русские странный народ, вернее, мы не народ, а так, идея народа и редко какой русский долетит до середины этой идеи, летит он, летит, да где-нибудь и упадет, куда-нибудь да свалится и кабы он знал куда, кабы ведал где, а то ведь и не знает, и не ведает, а уважения к себе требует и не со стороны ближних, а со стороны дальних, как будто вся его жизнь зависит от того, уважают ли его по ту сторону Пиренеев или не уважают. И кто знает, что было бы, если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, а прилепились бы где-нибудь к Карпатам или затерялись в муромских лесах, нас бы и не заметили. А так все- таки заметили. И дали мы что-то миру или не дали – решение этого вопроса стало второстепенным. Мы – одинокие. Нет с нами рядом никого. Мы одни, и с этим нужно считаться любому политику.

Русские – это русская идея, т. е. то, чего никогда не было, и чего никогда не будет, и поэтому мы возможны как метафизическая конструкция, как спекулятивный объект, на котором записываются наши несбыточные желания. Мы их одной рукой пишем, а другой отсрочиваем, и много узоров нарисовали мы на объекте, но нет на нем одного – национального. Мы не нация, потому что, если бы мы были нацией, то мы бы не были идеей, а мы – идея и поэтому пет следов нашего эмпирического существования. Для нас Россия – это то же, что для Германии культура или для Франции – цивилизация. Русский мыслит и.' чувствует не национально, а территориально, или, что то же самое, телесно, т. е. державно. Вот когда мы так мыслим и чувствуем, мы русские, и есть что-то, что мы не можем не знать, но не сознанием, а телом, вернее, сутью тела, нутром. А кто ты там национально – это дело десятое.

Ты русский, то есть ты здесь, в Расторгуево, чувствуешь, что тебе никак нельзя без Босфора, что без него тебе сапоги ноги жмут, ходить неудобно, дышать трудно.

Или какие-то там острова курильской гряды. Ведь эти острова – это не острова, а ворот косоворотки. Без них ворот тугой, он тебе на горло давит. Вот если он тебе мешает, ты русский, а если у России ногу отняли, а у тебя пальцы не болят, то ты русскоязычный. И сколько бы ты потом ни вчитывался в письмена русской идеи, расшифровать их будет трудно, потому что это – письмена не твоей души. Вот, например, Иван Киреевский. Приехал он в Германию и видит, что все здесь хорошо.

И Гегель ему руку жмет, и Шлейермахер ему улыбается.

А он капризничает и немцев дураками называет. И все ему не так, и ничто ему не мило. Киреевский был молод, а значит глуп, вернее, наивен. Он в Европе искал цельности, непосредственного и того, что внутри. А внутри у нее пусто, потому что, если бы она была не пустой, то она была

бы глупой, т. е. у нее не было бы рациональности. А за рациональность, за оформление внешнего, вернее, за мир явлений, нужно платить Чем? Дуальностью, т. е. расколом мира на две половины, на субъект и на объект. Ну, да ладно, мир раскололи. Но человека-то зачем делить? Вот и разозлился Ивэн Киреевский на немцев и дубинами их назвал, а сам затем двенадцать лет у себя в деревне сидел и молчал, а потом теорию целостного человека сочинил.

То есть, если человек что-то знает, то не умом, а всем тем, что он есть, собой целым, поэтому истина – не дело логики, – она живая, к ней ближе святой, чем ученый.

Вот все говорят «гражданское общество», «гражданское общество», а для того, чтобы оно появилось, нужно было города огораживать, изгороди ставить, а мы не ставили и у нас сгущения масс не происходило, т. е. у всех во веобщей толкотне и сумятице что-то толковое, какая-то мысль держалась, а у нас не держалась. От наших городов толка не было, они ветрами продувались, в них потолковать не с кем было. Например, захотел как-то А. Хомяков по душам поговорить, а не с кем. Он и поехал к Шеллингу душу отвести. Нам задушевную беседу провести не с кем. А мы хотим гражданское общество строить.

Вот и Белинский хотел, а Константин Аксаков не. хотел. И они поссорились, потому что Аксаков фрак не любил. Он сапоги носил и косоворотку – в одежде закодировал свое непонимание того, чем же гражданское общество лучше общинного. В общине – народ, в обществе -· массы, т. е. община уберегала нас от того, что производит массу, кочевую орду, неопределенных личностей. В обществе господствует другой, в нем власть другого и поэтому в нем преобладает внешнее. А в общине – лы сам, т. е. своей субъективностью стираешь следы другого. Здесь доминирует внутреннее. То есть существует, по крайней мере, два типа социальности: в одном случае – коллектив, в другом – собор, в первом – право, во втором – мораль. В обществе внешнее стоит над внутренним, в общине внутреннее над внешним. В гражданском обществе рационализируется зависимость от внешнего мира. И это право. В общине реализуется независимость от внешнего мира. И это мораль, т. е. мораль и есть то, что делает нас независимыми от внешнего мира. Европа выбрала первое, Россия – второе, вообще-то лучше бы она не выбирала, но она выбрала и теперь уже с этим ничего поделать нельзя. И вот эта неотвратимость кодируется в русском умострое разными загадочными словами. Например, соборностью. Правда, для того чтобы она, соборность, была, нужна любовь, внутри которой возможно свободное единение многих, т. е. любовь – это не психологическое состояние, а структура бытия русских. Нет этого бытия – и нет русских. Вот не было любви, и никакого собора не получилось у Алексея Хомякова с Шеллингом. И отставной поручик с чем приехал, с тем и уехал, и все потому, что органически целого бытия не оказалось, – почвы не было, почва – это условие того, чтобы что-то могло состояться без посредников.

Как много стало посредников, как мало непосредственного, т. е. чувств. Везде сознание, во все оно вмешивается, а в почве важна ее бессознательность, т. е. искренность.

Или личность. Если она бытийствует исполнением самости, это одно. Это Европа.

Если она бытийствует исполнением отказа от самости, ото другое. Это Россия.

Отказ от личности – предельный способ существования личности потому, что в нас появляется то, что может быть, если есть во имя, а «во имя» дает отречение от себя. То есть это дает община, а не общество, и поэтому, например, община выше личности, вернее, она сама, как личность. Есть в ней что-то мистериальное, какой-то символический код. Да вот декодировать его некому.

И бьемся мы, русские, бьемся, да как рыба об лед, все впустую, и не потому, что мы слабые, мы-то как раз сильные, а потому, что мы бедные, т. е. жалкие, т. е. нас пожалеть хочется, вернее, нам самим себя жалко. Нас еще не было, а жалость к нам уже была, мы себя уже по голове гладили. В ней-то, в жалости, мы и зародились, из нее-то мы и вылупились, и много воды с тех пор утекло, и много слов было сказано, а воз и поныне там, вообще-то время идет, но в смысле истории оно остановилось. Как застряли мы в начале истории, так там и остались в неведении, что начало – это не конец, а мы-то думали, что начало ·- это

Вы читаете Метафизика пата
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×