– Кто знает. Может, и неподалеку. У Лопаты растет белый жеребенок. Да мало ли еще где…

И вдруг вздох шумно вырвался из Алесевой груди. Чувствуя, что еще мгновение – и он не сдержится, хлопчик вскочил с места и бросился по стежке.

Павел устремился было за ним, но рука легла ему на плечо.

– Сиди, – сказал дед, – ему лучше сейчас одному.

Стежка вывела мальчика на обрыв. И там, весь дрожа, он сел на траву, положил голову на колени.

Мысли были беспорядочными, но он понимал: если вот здесь, сейчас, он не решит, как ему быть, он не сможет вернуться в хату на последнюю, – он предчувствовал это, – на последнюю свою ночь.

'Они не виноваты. Им тяжко. Пахать землю – это совсем не то, что ездить на коне. Я никогда не буду таким, как этот Кроер, про которого они иногда говорят. Я куплю у Кроера всех людей и сделаю, чтоб им было хорошо. И они, встречая меня, не будут сторониться, я буду здороваться с ними'.

Слезы высохли на его щеках. Он сидел в полумраке и следил, как багровое солнце, внутри которого что-то переливалось, садилось в спокойное течение реки.

Груша за его спиной уже утонула во тьме, и лишь вверху, залитые последними лучами, виднелись ее обреченные и усыпанные пышной цветенью ветви.

III

В Когутовой хате вечеряли. Поздно вернулись с поля, и потому приходилось есть при свете. На столе трепетал в каганце огонек. Возле печки, где копалась Марыля, горела над корытцем зажатая в лучник лучина. При этом свете Марылино лицо, еще не старое, но изрезанное глубокими тенями, казалось таинственным и недобрым.

В переднем углу, под закуренным Юрием и божьей матерью – только и остались от них одни глаза, – сидел дед. Рядом с ним Михал Когут, плотный, с легкой сединой в золотистых взлохмаченных волосах. С наслаждением черпал квас [5], нес его ко рту над праснаком [6]. Проголодался человек. Слева от него спешил поесть старший, семнадцатилетний сын Стафан. Этот успел еще до ужина прифрантиться, намазать дегтем отцовы сапоги и даже новую красную ленточку приладить к вороту сорочки. Парня время было женить.

Михал глядел на него с улыбкой, но молчал. А дед конечно же не мог удержаться:

– Черта сводного себе ищешь?

Стафан молчал.

– Торопись, брат, – не унимался старик, – там тебя Марта возле Антонова гумна ждет. Круг ногами вытоптала.

Вздохнул, положил ложку – ел по-стариковски мало.

– Что вы, дедуля! – буркнул Стафан. – Разве я что?

– А я разве что? Я ничего. Я и говорю: девка… как вот наша лавка. Хоть садись, хоть танцуй, хоть кирпич накладывай… Век служить будет. А утром на покосе, как только отец отвернется, ты голову в кусты – и дремать. На ногах. Как конь.

– Ну вас, – сказал Стафан, положил ложку и встал.

– Поди, поди, – сказал второй Михалов сын, пятнадцатилетний Кондрат. – Что-то поздненько твоя кошка Марта мартует.

Стафан фыркнул и пошел.

– Теперь до утра не жди, – сказал отец. – А ты, Кондрат, не цепляйся к нему. Сам еще хуже. А он парень смирный.

– Почему это я хуже? – улыбнулся Кондрат.

– По носу видно.

Кондрат и Андрей были близнецы. И если уж все Когуты были похожи, так этих, наверно, и сама мать путала. Так оно в детстве и случалось. Дурачился Кондрат, а подзатыльники получал Андрей, и наоборот. Лишь потом, когда Кондрату было восемь лет, появилась у него примета – полукруглый белый шрам на лбу: пометил копытом жеребенок. Но, кроме внешнего сходства, ничего общего у них не было. На Кондрате шкура горела. Такой уж сорвиголова: драться так драться, танцевать так танцевать. С утра до вечера всюду слышались его смех и шутки. А в светло-синих глазах искрилось такое нескрываемое и потому неопасное лукавство, что девушки даже теперь, хотя ему было только пятнадцать лет, заглядывались на него. Андрей был совсем иным. То же, кажется, лицо, и все же не то. Глаза темнее, чем у Кондрата, – видимо, потому, что ресницы всегда скромно опущены. На губах несмелая улыбка. Голова наклонена немножко набок, как цветок весеннего 'сна'. Слoва клещами не вытянешь. Но зато с первого раза запомнит и пропоет услышанную на ярмарке или где-нибудь на мельнице песню. И споет так, что вспомнит молодость самая старая бабка.

Марыля как раз поставила на стол 'гущу наливaнную' – пшеничную кашу с молоком, – когда в хату зашел Павел.

– Как там Алесь? – спросил дед.

– Поднялся уже от груши на стежку. Идет сюда, – буркнул Павел. – До завтра подождать с песней не могли. Обидели парня.

– Ну и дурак, – сказал дед. – Может, сегодняшний вечер тебя от обиды спасет через пять лет. Ты не забывай – он твой будущий хозяин. Пан.

– Не будет он паном, – упрямо сказал Павел, – я знаю.

– А и глупые же вы все, – подала голос от печки Марыля. – Садись-ка ты лучше, Павел.

– Не сяду, – сказал Павел. – Я Алеся подожду.

– Подожди! – Мать выглянула в окно. – Вон идет уже твой Алесь.

Все умолкли. Алесь вошел в хату, внешне спокойный. И сразу Андрей выжал из себя:

– Мы уже… думали…

Взглянул на Алеся, подвинулся, освободил место между собой и Павлом. Подал ему праснак.

Алесь сел. Андрей пододвинул ему ложку, улыбнулся.

В Андрее вообще было много женского. Виноватая улыбка, огромные васильковые глаза, робость движений. Марыля всегда говорила: 'Девочка была бы, да петух закукарекал, когда наступили роды'.

– Ешь, – сказал Андрей, словно пропел.

И Алесь взялся за еду. Проголодался он изрядно. Все же в хате царила неловкость, и развеял ее, как всегда, Кондрат.

Курта уселась возле него, угодливо глядя ему в глаза. Даже взвизгнула – то ли от боли, то ли просила есть.

– Иди, иди, – сказал Кондрат важно, – бог подаст.

– Зачем ты ее? – укорил Андрей и бросил собаке кусок праснака.

– Поскупился, – сказал Кондрат. – Все вы, певуны, такие. Что поп, что ты.

Обмакнул свой кусок в молоко и дал суке. Та стала есть, прижав уши к круглой, как арбуз, голове.

– Сегодня смехота была, – начал Кондрат. – Звончикову хату вода все еще окружает. Так они челн приспособили. Даже в кусты по нужде на нем плавают. Я коня повел поить. Гляжу, а Звончикова старуха выходит из хаты, прямо в челн – и начинает править к кустарнику. А ветер встречный, сильный. Горевала она, горевала. Потом, гляжу, постояла с минуту в челне и начала толкать назад.

– Иди ты, – со смехом отмахнулась Марыля. – Врешь ты все.

Алесь тоже засмеялся, но сидеть вот так в последний раз за их столом было тяжело.

Последний раз каганец, последняя лучина, последняя добрая улыбка на лице Марыли.

– Подкрепляйтесь, – сказала Марыля, ставя ему и Павлюку миску кулаги [7]. – Сегодня в ночное поедете.

И потому, что и ночное было в последний раз, Алесь проглотил трудный ком.

Кондрат решил спасать положение и сказал первое, что пришло в голову:

– Кулага эта… цветом, как медведь на…

И сразу о его лоб звонко стукнула дедова ложка.

– Приятного аппетита, – сказал Кондрат, потирая лоб.

Тут засмеялся даже дед. И все засмеялись. И Алесь громче всех. И сразу же из его глаз брызнули слезы. Вытирая их, он сказал глухо:

– Неужели вы хотите меня отдать, батька Михал? Или, может, вам действительно трудно, а покормное и дядьковое, пока не отдадите меня, не полагается?

Михал поднялся и положил руку ему на голову.

– Гори оно огнем и дядьковое то, и покормное. – И, махнув рукой, пошел к двери.

Алесь обратился к единственному, кто еще оставался, – к деду:

– Я не хочу туда.

– Ну и что? – жестко сказал дед. – Мужиком будешь? Нет, брат, от этого нам пользы мало. Да и тебе. Ты лучше добрым ко всем будь, хлопчик.

Марыля подошла к Алесю:

– Ну, оставь… Чего уж… Родители все же они… А к нам ты приезжать будешь… Будете с Павлючком рыбу ловить…

– Хватит, – вдруг подал голос неразговорчивый Андрей. – Ему от ваших слов еще больше плакать хочется. Пусть он лучше с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×