прекрасно понимаю. Если уж подобные слова утвердились в лексиконе писателя… Но это было излюбленное словечко в нашей компании – в писательской, между прочим. Для нас в равной степени было неприемлемо делать культ как из самой еды, так и из ее отсутствия. Оставалось относиться к кулинарии с легким презрением. Не то, чтобы мы регулярно недоедали – недоедали мы редко. Но качество еды практически всегда оставляло желать лучшего: хавка – она и есть хавка. А еще у нас было любимое словечко „нехило'. В смысле – не слабо. Или – круто. Я выдул плоды покоса в унитаз. Время от времени по непонятным для остальных жильцов причинам унитаз засорялся, и приходилось основательно поработать вантусом, чтобы восстановить его проходимость. И только мне было известно в чем тут дело. Я улыбнулся, смакуя собственные воспоминания. Потом бухнулся перед унитазом на колени и исступленно помолился на бачок. С некоторых пор я стал регулярно этим заниматься.
Но, унитаз, разумеется, забивался не от того, что я молюсь на бачок. Это я к тому, что вдруг вам так показалось. Просто я излагаю обстоятельства достаточно сумбурно. Долгие годы занятия литературой утвердили меня во мнении, что излагать обстоятельства каким-либо более приемлемым образом я неспособен. Если сумбур творится у автора в голове, наивно искать ясность в его книгах. Или иначе: если у автора нет царя в голове, откуда он возьмется в его книгах? Так что, если кто любит про царей, нет тут царя. Нет и никогда не было. Унитаз есть – это правда, и молитвы есть. Но они никак не связаны друг с другом. Никакой метафизики. И никаких царей. Мы свергли их сами знаете когда.
Чтобы продемонстрировать читателю, какой сумбур творится у меня в голове, я решил поместить тут трактат о революции. Я не специалист в данной области, однако это не имеет никакого значения. Мысли-то какие-то у меня есть, а о мыслях и речь: какие они у меня путанные и как чохом я вываливаю их на ни в чем неповинные страницы. Начал о Моминой, а закончу революцией. Дабы вы осознали степень отсутствия в голове царя. И я бы действительно написал трактат, да облом, и главное – все равно ведь потом вышвырну нахрен. Зачем мудозвону доказывать, что он мудозвон? Это итак с первых же слов понятно. В итоге пришлось снова материлизовываться в ванной комнате.
Я поднялся с колен и вернулся на кухню, чайник уже кипел вовсю.
– Еще удивительно, что вы вообще меня нашли, – сказал я Моминой, отворяя дверь и появляясь перед ней в клубах пара. – Как вам это удалось?
Она как раз просматривала мою „Эвтаназию'. Разумеется, безо всякого разрешения.
– Когда опубликуете? – поинтересовалась она, перелистывая страницу.
– Думаю, никогда.
– Тоже мне, Сэлинджер!
– Г-м, охота вам обзываться. Просто вам в виде исключения я дам почитать в рукописи. А больше все равно никому не интересно.
„Тоже мне Сэлинджер' можно было понять, как и „тоже мне, Бог', т.е. другими словами „а не пошел бы ты, мальчишка, прогуляться'?
Я поставил на стол чашки. Забыл упомянуть, что над столом находилось несколько открытых книжных полок, которые я смастерил собственными руками, и на нижней из них рядом с книгами стояли две чашки с видами города Портленда, штат Орегон.
– Я шла по следу, – сказала она. – Словно гончая… Или борзая? Как правильнее?
– Легавая, – не преминул я тут же отквитаться за Сэлинджера.
Мой вариант, видимо, ей не очень понравился, и она сморщила носик.
– Меня пинали словно шарик в пинг-понге. Поначалу я сунулась в трехкомнатную квартиру на проспекте Ленина, оттуда меня направили на Маяковскую в двухкомнатную, там меня, в свою очередь, завернули в однокомнатную на Фонвизина, и наконец я добралась сюда.
– Все верно, – подтвердил я. – Этапы большого пути. Одному жить в трехкомнатной квартире – это же пытка.
Убедительно? По-моему, не очень. Ну да ладно.
Я насыпал чай прямо в чашки и залил его кипятком. Она внимательно наблюдала за моими действиями.
– Ба, а куда же подевалась наша замечательная щетина? – всплеснула вдруг она руками. – Поздравляю, вы сбрили половину своей индивидуальности! За вами нужен глаз да глаз.
От возмущения у меня даже засвербило в носу. Я, видите ли, пекусь, чтобы во время процесса у нее не возникало отрицательных эмоций, чтобы не натереть невзначай эти нежные щечки и еще кой-какие места своей безжалостной наждачкой… а она…
– Половина индивидуальности – это все же половина, – угрюмо отозвался я. – У меня еще остались волосы на груди. Давайте-ка ваше платье, в смысле – плащ, сюда, у меня здесь достаточно тепло.
Она не стала возражать. Внутри у меня все замерло. Я швырнул плащ на кровать, в объятия своему халату: тот уже в нетерпении протягивал рукава. „Давайте-ка ваше платье' – какая божественная мелодия! Теперь бы и саму Момину туда…
Вообще-то, по трезвому размышлению, „куда же подевалась наша щетина' звучало вполне многообещающе. Пожалуй, зря я так. Если уж и щетина „наша', то… И потом, „за вами нужен глаз да глаз'. Да, за мной нужен глаз – не возражаю. И еще какой глаз! Вот, в точности, как у нее. Я сел за стол.
– Вы знаете, когда я читала ваши книги, я подметила одну любопытную особенность. – Она размешивала ложечкой сахар. – Собственно, это и сделало меня сразу же вашей поклонницей. Вы берете какую-нибудь известную, очевидно, понравившуюся, вам вещь, сдираете с нее два-три верхних слоя, словно шкуру с барана, и уже на обнаженную тушу наращиваете что-то свое. По сути, это даже нельзя назвать подражанием, поскольку то, что получается в итоге, казалось бы, с оригиналом не имеет ничего общего. И все же это, по-видимому, подражание. Только на другом, гроссмейстерском уровне.
От неожиданности я разинул пасть. Шальная пуля, подумалось мне. Не может же она, в самом деле… Да кто она такая? Да это исключено!
И тут я услышал свой собственный хохот, от которого у меня же у самого кровь в жилах застыла.
– И что же, по-вашему, я… освежевал, если вы предпочитаете такую терминологию, когда работал над „Мейнстримом'?
– „Зимнюю войну в Тибете' Дюренматта, – ответила она.
Бинго!
Далее лучше было не продолжать. Чтобы лишний раз не получить щелчок по носу. Лучше не продолжать! Не продолжать!!!
– М-м… А что я… препарировал во время написания „Еще раз „фак'!'?
– Одну из повестей Сэлинджера: „Выше стропила, плотники'.
Бинго!
– Но откуда… Черт побери!
Я вылил на себя горячий чай и вскочил с места. Вновь коридор судорожно засвидетельствовал мне свое почтение. Выхватив из шкафа старые джинсы, я напялил их вместо спортивных штанов. Одновременно ощущая, как распиравшее меня до сей поры либидо превращается в воздушный шар, в который выстрелили из револьвера. П-ш-ш-ш-ш-ш… Влечение к Моминой улетучилось, гавкнулось, обернулось чуть ли не собственной противоположностью. Приступ вожделения оказался столь же недолговечен, сколь и всепоглащающ.
– Во всяком случае с „Разъяренным мелким буржуа' у вас номер не пройдет! – Как будто это еще могло иметь какое-то значение.
Она кивнула.
– С „Разъяренным мелким буржуа' действительно пришлось повозиться. Поначалу я решительно ничего не могла понять, пока случайно не посмотрела „Двойную жизнь Вероники' Кшиштофа Кисьлевского и до меня наконец не дошло, что на сей раз вы изменили литературе с кинематографом.
– Значит вы утверждаете, что „Разъяренного мелкого буржуа' я сростил с „Двойной жизнью Вероники'? – У меня еще оставалась слабая надежда.
– Не совсем так, – сказала она. – Вернее такой ответ, пожалуй, был бы неполным. Потому что кое-каких компонентов все же не доставало. Я пересмотрела весь „Декалог', но не сумела ничего обнаружить. И только когда добралась до сборника „Три цвета'…
– Какой? – прохрипел я. – Какой цвет?