устремился глазами на сцену. Служанка откупщика узнала в старом бродяге своего отца, беглого солдата... Я почти не слушал ее слов, а слушал голос. 'Боже мой! - думал я. - Откуда взялись такие звуки в этой юной груди; они не выдумываются, не приобретаются из сольфеджей, а бывают выстраданы, приходят наградой за страшные опыты'. Она провожает отца до плетня, она стоит перед ним так просто, задумчиво; надежд мало его спасти, - и когда старик уходит, вместо слов, назначенных в роли, у нее вырвался неопределенный крик - крик слабого, беззащитного существа, на которое обрушилось тяжкое, незаслуженное горе. Теперь, через двадцать пет, я слышу этот раздирающий крик.

Он приостановился.

- Да, го.спода, - сказал он, помолчавши, - это была великая русская актриса!

Вероятно, вы знаете сюжет 'Сороки-воровки', хоть

цо россиниевской опере. Страшная пьеса, после которой ничего бы не оставалось на душе, кроме отчаяния, если бы не приделали мелодрамную развязку. Анету. обвиняют в краже; подозрение имеет как будто полное право пасть на ее голову; как ее не подозревать? Она бедна, она служанка. Да и, наконец, если обвинение окажется несправедливым, что за беда; ей скажут: 'Поди, голубушка, домой; видишь, какое счастие, что ты невинна!' А до какой степени все это вместе должно разбить, уничтожить оскорблением нежное существо - Этого раесказать не могу; для этого надобно было видеть игру Анеты, видеть, как она, испуганная, трепещущая и оскорбленная, стояла при допросе; ее голос и вид были громкий протест - протест, раздирающий душу, обличающий много нелепого на свете и в то же время умягченный какой-то теплой, кроткой женственностию, разливающей свой характер нежной грации на все ее движения, на все слова. Я был изумлен, поражен; этого я не ожидал. Между тем пьеса развивалась, обвинение шло вперед, бальи [судья (рт фр. bailli)] хотел его для наказания неприступной красавицы; черные люди суда мелькали по сцепе, толковали так глубокомысленно, рассуждали так здраво, потом осудили невинную Анету, и толпа жандармов повела ее в тюрьму... да, да, вот как теперь вижу, бальи говорит: 'Господа служивые, отведите эту девицу в земскую тюрьму', - и бедная идет!, Но она останавливается еще раз. 'Ришар, - говорит она, - я невинна, да неужели и ты не веришь, что невинна!' И тут уже среди стона угнетенной женщины звучит вопль негодования, гордости, той непреклонной гордости, которая развивается на краю унижения, иосле потери всех надежд, - развивается вместе с сознанием своего достоинства и тупой безвыходности положения. Помните старый анекдот, как добрый немец закричал из райка людям убитого командора, искавшим Дон-Жуана: 'Он побежал направо в переулок!'? Я чуть не сделал того же, когда Анету повели солдаты. Потом сцена в тюрьме с бальи. Развратный старик видит невиновность ее в краже и предлагает продажей чести купить свободу. Несчастная жертва вырастает, ее слова становятся страшны, и какая-то глубокая ирония лица удвоивает оскорбительную силу слов. Я как-то случайно взглянул в продолжение этой сцены на князя; он был сильно потрясен, вертелся, покидал лорнет, опять брал его. 'Как такому знатоку не быть пораженным этой игрой! Он, верно, умел вполне ценить такую актрису', подумал я. Тихо, с опущенной головой, с связанными руками шла Анета, окруженная толпою солдат, при резких звуках барабана и дудки. Ее вид выражал какую-то глубокую думу и изумление. В самом деле, представьте себе всю нелепость: это дитя, слабое, кроткое, с светлым челом невинности, и французские солдаты с тесаками, с штыками, и барабаны; да где же неприятель? А: неприятель-то - это дитя в середине их, и они победят его... но она останавливается перед церковью, бросается молча на колени, поднимает задумчивый взгляд к небу; не укор Прометея, не надменность Титана в этом взгляде, совсем нет, а так, простой вопрос: 'За что же это? И неужели это правда?' Ее повели. Я рыдал, как ребенок. Вы знаете предание о 'Со-рокё-воровке'; действительность не так слабонервна, как драматические писатели, она идет до конца: Анету казнили. В пьесе открывают, что воровка не она, а сорока, - и вот Анету несут назад в торжестве, но Анета лучше автора поняла смысл события; измученная грудь ее не нашла радостного звука; бледная, усталая, Анета смотрела с тупым удивлением на окружающее ликование, со стороною упований и надежд, кажется, она не была знакома. Сильные потрясения, горький опыт подрезали корень, и цветок, еще благоуханный, склонялся, вянул; спасти его нельзя было; как мне жаль было эту девушку!..

- Фу, боже мой, - продолжал он, обтирая лицо платком, - я такую волю дал воображению и воспоминанию, что, кажется, и заврался и расплакался; да я не могу об этих предметах иначе говорить, всякий раз увлекусь... Ну, занавесь опустилась. Как дорого бы я дал, чтоб ее опять подняли; еще бы раз взглянуть на эту потухающую красоту, на это изящное страдание. Но ее не вызывали. Не увидеть Анеты я не мог; идти к ней, сжать ей руку, молча, взглядом передать ей все, что может передать Художник другому, поблагодарить ее за святые мгновения, за глубокое потрясение, очищающее душу от разного хлама, - мне это необходимо было, как воздух. Я бросился за кулисы... в партере меня остановил один любитель театра; он кричал мне, выходя из своего ряда: 'А ведь Диета-то недурна была, как вам? Очень недурна, немножко манеры тривиальны'. Я не возражал ему ни слова; его бы не убедил, а время терять не хотел. 'Куда вы?' - спросил меня официант, стоявший при входе за кулисы. 'Я желаю видеть Анету, понимаешь, ту актрису, которая представляла сегодня служанку'. - 'Без княжого позволенья нельзя'. - 'Помилуй, любезный, я сам артист, третьего дня играл'. - 'Мне не было приказу вас пускать'. - 'Пожалуйста', - сказал я, выразительно опустивши два пальца в жилетный карман' 'Какие вы мудреные, - отвечал лакей, - что же, мне из-за вас свою спину подставить?' Я болыпе ие настаивал и отправился домой, но я был близок к отчаянию, я был несчастен, и это не фраза, не пустое слово... Неужели из вас никому не случалось отдаваться безотчетно--и бесцельно обаятельному влиянию женщины, вовсе пе близкой, долго смотреть на нее, долго ее слушать, встречаться взглядом, привыкнуть к ее улыбке и так вжиться в эту летучую симпатию, что вы потом удивляетесь ее силе, когда эта женщина исчезает; и вы себя чувствуете как-то оставленным, одиноким; какая-то горечь наполняет душу, и весь вечер непорчен, и вы торопитесь домой и сердитесь, что у вас в передней нагорело на свече и что сигара скверно курится, - все оттого, что сыграли роман в полтора часа, роман с завязкой и развязкой. Если вы это испытали, то поймете, что происходило во мне, молодом художнике; тоска по Ане-те привела меня в лихорадочное состояние. Я, больной, бросился на кровать, я бредил, спал и не спал, и в обоих случаях образ несчастной служанки носился передо мною. То она стоит, осужденная, так просто, удивительно просто; кругом сумасшедшие, - их называют судьи, - и мне становилось горько; никто из них не может понять, что с этим лицом и с этим голосом нельзя быть виноватой. То вооруженные стражи ведут ее, со связанными руками, на торжественное убиение и думают, что делают дело. То несут ее с криками радости, ей толкуют, говорят, что все прошло, что она свободна, - а она устала, у ней нет сил обрадоваться, она как будто спрашивает: 'Да что же было, ведь ничего и не было?' Словом, тысячи вариаций на тему 'Сороки-воровки' бродили у меня в голове всю ночь.

На другой день утром, часов в одиннадцать, я отправился в дом князя с твердым намерением лечь костьми или добиться аудиенции у Анеты. Когда я взошел на парадное крыльцо - один отпертый вход во все до-мы, домики и флигеля князя, - явился швейцар с своим глобусом на палке. Начался допрос: к кому, зачем? Я сказал. Швейцар объявил мне, что без письменного дозволения от князя меня не пропустят. 'Ну, меценат ревнив', - подумал я. 'Да как же берут эти дозволения?' - 'Пожалуйте в контору, там управляющий может доложить его сиятельству'. Швейцар позвонил; вышел официант и повел меня в контору. Гордо развалясь перед конторкой, сидел толстый управляющий, и, несмотря на ранний час, он уже успел не только утолить голод, но даже и жажду. Я объяснил ему мою просьбу; вероятно, толстый господин не очень бы двинулся для меня, но он знал, что князь хотел заманить меня в свою труппу, и, предоставляя себе делать мне отказы и неприятности впоследствии, счел за нужное теперь уступить моей просьбе и сам отправился к князю для переговоров по такому важному делу. Через минуту он возвратился с вестью, что князь билет подпишет и пришлет в контору. Мне было некуда идти, я сел в угол. В конторе царствовала большая деятельность. Француз-декоратёр прибегал крупно браниться с управляющим и ломаным русским языком говорил совершенно не русские вещи; он был растрепан, в засаленном сюртуке и так гордо смотрел, как сам управляющий, и так ругался, как сам князь. Потом управляющий велел позвать какого-то Матюшку; привели молодого человека с завязанными руками, босого, в сером кафтане из очень толстого сукна. 'Пошел к себе. - сказал ему грубым голосом управляющий, - да если в другой раз осмелишься выкинуть такую штуку, я тебя не так угощу; забыли о Сеньке'. Босой человек поклонился, мрачно посмотрел на всех и вышел вон. 'Sacre' [Проклятый (фр.)], - пробормотал декоратёр и вышел вон, надевши середь комнаты шляпу. 'Лицо молодого человека мне что-то очень знакомо', - сказал я лакею, случившемуся близь меня. 'Да вы с ним третьего дня играли'. 'Неужели это трт, который играл лорда?' - 'Тот самый'. - 'За что это его так скрутили?' - спросил я, понизив голос. Лакей бросил косвенный взгляд на управляющего, и, видя, что он щелкает на счетах, следственно, совершенно поглощен, отвечал мне полушепотом: 'Записочку перехватили к одной

Вы читаете Сорока-воровка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×