……………………………………………………………………………………………………………….

191. 1.36 — 1.37

Многоточие стояло в блокнотике. На его месте в окончательном, том, что сгорел, варианте Серафима находился, вспомнил Арсений, огромный монолог, в котором Золотов рассказывал Ауре о том, о чем Арсению, жившему тогда с Ириною Фишман, рассказать казалось стыдно и некому. Золотов говорил Ауре, с каким равнодушием он всегда, а в последние годы особенно, относился к женщинам, какую неприязнь вызывали в нем их сексуальные проявления, о том, что мотив всех его прежних влюбленностей и интрижек — исключительно тщеславие, и потому, едва женщина отдается, Золотов гадливо отворачивается от нее и задумывает планы исчезновения; о том, к каким ухищрениям вынужден прибегать, чтобы лишний раз не пойти на половой контакт с женою, которую в этом отношении, разумеется, жаль: она ведь не виновата. Золотов говорил, что даже собаки женского пола, даже женского пола дети вызывают в нем патологическую неприязнь. Не отсутствие потенции, убеждал он Ауру. Ты сама видела! а полное, полное отсутствие либидо! Увы! жизнь с нелюбимой женою довела бедного Арсения до того, что он и впрямь верил, что таков, что был таковым и всегда, словно не существовало ни страстных ночей с Викторией, ни безумных недель с Нонною, ни, наконец, изломанного, но подлинного влечения к пани Юльке, да и мало ли чего еще-. Абсолютная амнезия!

Но так или иначе (ведя речь уже о литературе) — рассказывать в постели подобные вещи женщине!.. даже если рассказываешь затем лишь, чтобы подчеркнуть, как хорошо с нею, что именно она вылечила его, разрушила этот, как Золотов уже смирился, пожизненный комплекс. Арсений слушал Золотова — самого себя, и в нем — в Ауре — поднималось глухое неосознанное раздражение на собеседника, которое и прорвалось наружу какие-то часы спустя: одного золотовского разговора с женою в присутствии Ауры для ссоры пожалуй что недостало бы.

Когда через год после написания и кремации Серафима Арсений достаточно случайно оказался в одной постели с пьяной Ликою (дело тоже происходило в гостинице и даже неподалеку от Пскова: в Таллинне) и пережил то, о чем лишь мечтал, да, пожалуй, и не мечтал уже для себя, то, чем великодушно одарил Золотова на прощанье с миром: счастье обладания женщиною, которая тебе идеально подходит, счастье полной любви, — о! он не стал говорить Лике всякие глупости про потенцию и либидо, он произнес только: знаешь, я как-то сочинил повесть. Герой ее на тридцать восьмом году жизни впервые обретает любовь. Та стучится к нему и по-королевски, властно и естественно, разделяет с ним ложе. Точно как у нас с тобою. Но сам я ничего подобного никогда не испытывал, я придумывал, грезил, я не был уверен даже, что такое возможно на самом деле, — потому и не знал, какими словами наделить мою королеву: воображения не хватало. А ты сейчас сказала все, что — смутно чувствовал я — сказала она. Арсений до сих пор помнил те Ликины речи, но вставлять их в Серафима смысла, разумеется, не имело: самые обыкновенные, будничные, стертые, они жили только тогда: в контексте той ночи, в общем возбуждении и восторге взаимного обретения и обладания, в Ликиных, испаряющих алкоголь устах.

С тех пор Арсений, совсем было записавший себя в последнем браке в импотенты и даже не слишком по этому поводу огорчившийся, снова узнал желание к женщине, и оно уже не покидало, не ослабевало, росло, оно потребовало и Арсениева освобождения: от нелюбимой жены, от Фишманов, от их мира, который последней ниточкою — службой в редакции, куда устроила теща, — держал Арсения до сего дня. Арсений физически ощущал, как мало потерял, как много получил, уйдя из сытого, обильного дома Фишманов, и предчувствовал, насколько еще улучшится состояние, когда, наконец, достанет решимости на окончательный обрыв.

Нет, жизнь с Ириною, право же, была совершенно невыносима: влюбившись в юную евреечку так же страстно и убежденно, как Аура пошла на завод (то ли комфорт влек, то ли очень уж хотелось освободиться поскорее от Нонны, то ли продлиться — продлился! — в ребенке), Арсений в первый же месяц обнаружил, насколько чужды друг другу их с Ириною тела, и чем больше сексуальной настойчивости, требовательности, неутолимости и неутомимости проявляла супруга, в детстве и отрочестве закалившая организм мастурбацией (в чем призналась с гордостью и даже продемонстрировала), тем большие отвращение и неспособность ответить вызывала в Арсении. И тогда начались ночные истерики, и поди уйми их теориями, что человек, дескать, не животное, что секс, дескать, в любви, а особенно в браке — не главное и даже, пожалуй, унижающее; начались злые шутки при друзьях и жалобы родителям; началась неуемная дневная раздражительность; между слов стал проскакивать подтекст, превратившийся постепенно в прямые тексты: я дала тебе все: прописку, дом, службу. А ты… Ирине в то время не исполнилось и двадцати, и за жизнь она лично не заработала и полтинника.

И еще страх, вечный гнетущий страх, что Серафима с разоблачающими Арсения монологом и самочувствием Золотова прочтут Ирина, теща, тесть. Повесть писалась подпольно, чуть ли не молоком, по-ленински; пряталась в тайник. Но тайники в этом доме все были ненадежные, и пришлось в конце концов перепрятать Серафима в пылающую печку и нового ничего не начинать.

Может, сгоревший монолог характеризовал как-то существенно и Золотова — не одного Арсения, но восстанавливать главку, работая над романом, пожалуй что не стоит: слишком уж противно снова погружаться в то дерьмо, из которого посчастливилось, из которого достало сил однажды выбраться. Тем более — ну-ка, что там идет дальше? — тем более что сюжет не прервался.

И Арсений снова уткнулся в блокнот: ехать оставалось еще минут восемь.

192.

Телефон заверещал неожиданно и более чем некстати: позавчерашний случайный заказ, разговор с женою. Ситуация идиотская: рядом, в постели, самая прекрасная женщина на земле, первая и последняя любовь Золотова. И после всего, что наговорил он ей ночью, и наговорил искренне, — этот звонок! Не брать трубку? — почему? — вправе будет спросить Аура, взять — и что дальше? Впрочем, запоздалые мысли пришли, когда Золотов успел уже сказать в микрофон совершенно бодрым, оптимистическим тоном: Ирина? Привет! С праздничком! Как ты там? Скучаешь? Ни за что не догадаешься — из Пушкинских Гор! Игорь чувствовал спиною Ауру и боялся обернуться. Болтал с Ириною, а в голове вертелось навязчивое: все! Привет! Крушение. Все. Привет. Крушение. Все. Привет. Крушение.

Аура оделась в давешнее свое неглиже и бесстыдно выскользнула из номера. Золотов даже не взглянул — услышал. Но и Ирина, кажется, что-то почувствовала: занервничала на том конце провода. Золотов попытался успокоить ее как мог, и, наконец, глупый, неуместный разговор закончился. Художник тоже оделся и вышел в холл. Зачем? Догонять Ауру? Если бы на ее месте была любая другая женщина, была Ирина, Игорь сумел бы разрядить обстановку. Но Аура! Как посмотришь в ее глаза? Что скажешь ей?

Аура взбежала на площадку сама — вроде бы как ни в чем не бывало, и вот это как ни в чем не бывало и было страшнее всего. Представляешь: они меня не дождались. Укатили. Проводишь до рейсового автобуса? Все. Привет. Крушение. Что? спросила Аура, — видать, последняя Игорева мысль прозвучала вслух. Ничего. Разумеется, провожу.

Ближайший рейсовый отходил только в пять с чем-то. Уйма свободного времени, еще полчаса назад показавшегося бы подарком судьбы, теперь сковала Золотова, словно облепленные глинистой грязью сапоги. Да… раз в жизни выиграть по лотерее и потерять билет! Сходим в Тригорское? Аура пожала плечами, что можно было истолковать и как согласие. Дорога, сильнее, чем вчера, разъезженная; те же пустынные поля; те же гниющие жерди изгороди. Посмотри, Игорь остановил Ауру. Представь себе, вот здесь, на этих самых жердях, сидит огромная стрекоза; крылья вымокли под дождем и неспособны вознести грузное, отяжелевшее тело. А тут, чуточку подальше, верхом на понурой кобыле тоже насквозь вымокший человек — черный с белым атласным подбоем плащ, пижонский цилиндр, с которого струйками стекает вода, — и глядит в гигантские стрекозиные глаза-многогранники. И молчат. И думают, наверное, что и тысячу, и полторы тысячи лет назад такие же вот осклизлые жерди огораживали такое же сырое, пустынное, неплодное поле, и через пятьсот лет все так же останется, и через тысячу. Если мне удастся это написать, то две трети полотна займет бурая хлюпающая слякоть, лужицы, подернутые рябью дождя. Аура молчала так несочувственно, что явившийся сюжет, тот, что Золотов готов был принять за подсказку Серафима, показался тусклым, вымученным, нелепым, претенциозным, особенно человек в цилиндре и плаще, рыжий, низкорослый, — национальный поэт, которого давно не читают, но тем более — чтят. Глупая поездка! Пустая поездка! Пошли дальше?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×